Мои любимые стихи.

Литературные диспуты

Re: Проект Классика

Сообщение Гарде » 11 май 2017, 18:51

Кристофер Смарт (1722 – 1771)

ПЕСНЬ ДАВИДУ

I

О венценосный кифаред,
Которым Царь Царей воспет
И светлый лик Господен,
Чей музыкальный тон растет
Из низких, глубочайших нот –
И в них столь превосходен;

II

Хвалитель моря и земли,
Чтоб херувимы весть несли
Все радостней, все шире;
С горы Сион блюдешь года:
Чтоб длились дни до Дня Суда
При пляске и псалтири.

III

Слуга Небесному Царю,
На чьё служенье алтарю
Простерта длань Господня,
Когда ты петь меня призвал,
Тогда прими венок похвал,
Сплетаемый сегодня.

IV

Ты горд, и тверд, и яснолик,
Незыблем, благостен, велик,
Ты доблесть, ты отрада!
Ты источаешь благодать,
И, коль награды можно ждать,
Ты – лучшая награда!

V

Когда из рога Самуил
Тебя елеем освятил,
Господню волю выдав –
Рукоплескала Божья рать:
Нельзя бы лучшего избрать,
Чем младший внук Овидов.

VI

Ты, храбрость чья столь дорога,
Кто богомерзкого врага
Поверг в пылу сраженья,
Ты, мудрость воинская чья
Для боя выбрать из ручья
Измыслила – каменья!

VII

О, ты величествен и прям,
Ты заложил великий храм
(В душе ангелоравный)
Чтоб Господу хвалу вознесть,
Чтоб восхвалить благую весть,
Восплакать о бесславной.

VIII

Ты – благость: равных не найду
В твоем, в Иудином роду:
Ты, сострадать умея
Саула сон оберегал
В пещере средь ен-гаддских скал;
Ты отпустил Семея.

IX

Ты – доброта, коль доброту
Искать в молитве и в посту,
В спокойствии и в мире,
Легко менять копье на меч
И восхищение извлечь
Из танца и псалтири.

X

Ты – гордость выспренняя, чей
Столь юн и ясен блеск речей,
Всевышнего хвалящих,
Восторга горнего экстаз,
Блистание и слов, и фраз,
И ликований вящих.

XI

Ты – цель, к которой дух вознесть
Пристало, дней трудившись шесть:
А в день седьмой, субботний,
Тобою осиянна, пусть
Божественная станет грусть
Светлей и беззаботней.

XII

Ты – безмятежности венец:
Следя за стрижкою овец,
Ты шум Кедрона слышал,
Алкая знанья и труда,
Чтоб холить райский сад, когда
Господь Свой гнев утишил.

XIII

Ты – мощный ворог Сатаны
И Сил его, что пленены
Велением Господним
Тебя они страшаться зреть,
Ты – аки лев, аки медведь
Исчадьям преисподним.

XIV

Ты – постоянство, ты – обет;
От юных до преклонных лет
Тебя любили свято
На протяженье жизни всей
И Сива, и Мемфивосфей
Как Ионафан когда-то.

XV

Ты – слава, дивный образец:
Юнец, мудрец, боец и жрец,
Пример иным владыкам, –
Одетый в латы иль в ефод,
Великолепен круглый год
И светозарен ликом.

XVI

Ты – мудрость: искупивший грех,
Ты снова встал превыше всех,
Хоть был хулимым громко;
Путей Израилевых свет,
Во всех речах твоих – завет
И мудрость для потомка.

XVII

Да, муза пела для него,
Творя покоя торжество,
Душе даруя благо,
Какого не давали ни
Юнцу – Мелхола в оны дни,
Ни старцу – Ависага.

XVIII

Он Божью славу возгласил:
Первоисточник высших сил,
От чьей благой заботы
Зависит каждый шаг и вздох
И наступающих эпох
Падения и взлеты.

XIX

Звучала ангелам хвала,
Чьи благовестья без числа
Приемлет высь небесна,
Где Михаил необорим,
Где серафим, где херувим
С подружием совместно.

ХХ

Но и людей он воспевал:
Достоин Божий лик похвал
И в отраженье тоже,
Пусть полнят земли и моря,
С геройством истинным творя
Произволенья Божьи.

XXI

Случалось воспевать ему
И свет, и трепетную тьму,
Равнины, горы, реки,
И мудрость, что во глубине
На самом сокровенном дне
Блаженствует вовеки.

XXII

Хвала – цветам и древесам,
Чей сок – лекарственный бальзам,
И чист, и благодатен;
Пред чудом сим склонись челом,
Пусть благодарственный псалом
Простору станет внятен.

XXIII

Всем птицам – коим несть числа,
Чьи клювы, а равно крыла
Шумят легко и бойко,
Кто песней нам ласкает слух.
Или смешит нас – как петух,
Как ворон или сойка.

XXIV

Всем рыбам моря и реки,
Стремящим к илу плавники,
Туда, где мрак глубокий,
И тем, что вверх по руслам рек
Прочь из пучин берут разбег,
Когда приходят сроки.

XXV

Хвала старанию бобров,
И тиграм, к солнцу из дубров
Искать идущим неги;
Крольчихе, выводящей чад
Своих на луг, уча крольчат
Травы щипать побеги.

XXVI

Не восхвалить возможно ли
Каменья, детища земли,
Венец даров прещедрых –
Как яспис, нужный ремеслу,
Так и топаз, который мглу
Рассеивает в недрах.

XXVII

Сколь нежен был его порыв,
Когда, колени преклонив,
Тянул он к арфе руки, –
И, звуки дивные творя,
Он укрощал в душе царя
Неистовые муки.

XXVIII

Молчали даже силы зла:
Столь музыка его была
Страшна для злых и гордых,
Она смиряла таковых,
Упорствуя то в громовых,
То в благостных аккордах.

XXIX

Он мыслью возлетал в простор;
Мелхола, опуская взор,
Таила стыд невестин,
Шептала: «Сколь он яр в бою,
Он душу покорил мою:
Нам общий трон уместен!»

XXX

Предивных семь столпов воздвиг
Господь, чей замысел велик
И воплощен навеки
Во СЛОВЕ, ибо неспроста
От персти взяв, Господь ХРИСТА
Явил во человеке.

XXXI

Причин причина – альфа: в ней
Начало просиявших дней,
Его закон высокий;
Он волей Божией таков:
Отсюда испокон веков
Берутся все истоки.

XXXII

Над гаммою – небесный свод,
Где войско ангелов живет,
Он светится сапфирно,
И по нему, дрожа слегка,
За стаей стая, облака
Плывут легко и мирно.

XXXIII

А символ эты – твердый строй,
Вздвигаемый земной корой
Вослед бессчетным веснам.
В нем украшенья без числа
Творимы чудом ремесла:
Мотыгой, кельней, кросном.

XXXIV

Знак теты также предстоит
Творцу законов для орбит,
Небесных схем и правил:
Дал солнцу – пламенный шафран,
Луне – серебряный туман,
И двигаться заставил.

XXXV

Суть йоты вмещена в псалом
О плавно движущих крылом,
Пересекая воздух,
Рассказ о днях творенья для,
Как стол и кров дала земля
На ней живущим в гнездах.

XXXVI

Вот – сигма указует на
Отшельников и племена:
И вот – над ними главный
Венец творенья, человек;
Всевышний Сам его нарек,
Дал символ веры явный.

XXXVII

Омега! Славен знак такой,
Величествен его покой,
Когда размыслить надо
О мощи благостных Небес,
Воздвигнувших противовес
Презренным козням ада.

XXXVIII

Давид, Господень ученик!
Ты в Божьи умыслы проник
В тебе – награда мира,
Гимн благодарствия судьбе!
Напоминают о тебе
Лев, и пчела, и лира!

XXIX

Лишь Тот, в Ком зла вовеки нет,
Кто по природе чужд сует,
Из горнего чертога,
Отверзши тайные врата,
В юдоль земли послал Христа:
Да узрят люди – Бога.

XL

Йегова молвил: Моисей,
О том, что есмь – поведай сей
Земле: да внемлет ныне!
Не нарушая немоты,
Земля ответствовала: Ты
Еси, мой Господине!

XLI

Ты каждому назначил впрок
Судьбу его, талант и срок;
Во помраченье неком
Безумцем брата не зови;
В молитве, в кротости, в любви –
Спасенье человекам.

XLII

Для нас иной дороги нет:
Благополучия обет
Заложен в Божьем слове;
Берясь за плуг – хвали вола,
И пусть не меньшая хвала
Достанется корове.

XLIII

С наимудрейшими людьми
Господню заповедь прими,
Что нам дана залогом:
“Не я велю, но ты вели!” –
Возможно позабыть ужли
О сем, реченном Богом?

XLIV

Рассудку страсти подчини,
Молитвой преисполни дни,
Не умствованьем праздным, –
В отчаяние не впадай,
И сладострастию не дай
Сгубить тебя соблазном.

XLV

Взяв бочки крепкие, смелей
В них вина вызревшие лей;
Ты, дух, одетый перстью,
Лишь должные твори дела:
С волом не запрягай осла
И лен не путай с шерстью.

XLVI

Господню десятину чти,
Кружного не ищи пути,
Участлив будь к недугам,
Нетребователен – к судьбе:
За это и судьба тебе
Отмерит по заслугам.

XLVII

Клеветника за дверь гони,
Приять хвалу повремени,
Исток ищи упрямо:
В тебе, наперекор годам,
Пусть Новый вырастет Адам
Из Ветхого Адама.

XLVIII

Сочувствуй славе и любви,
Мудрейшего – благослови,
Найди в соседстве – братство,
Иди стяжанию вразрез,
Проси совета у Небес,
И не проси богатства.

XLIX

И днесь, Давид, всех выше будь
Средь утвердивших Божий путь
И чтящих волю Божью,
Тем выше слов твоих цена,
Что речь людей извращена
Тщеславием и ложью.

L

Славь – ибо всякая мала
За Божью благость похвала,
Не мни сей труд тяжелым,
Зане душа есть Божий дар
И недостойна мелких свар
Перед Его престолом.

LI

Для ПРЕКЛОНЕНЬЯ – собирать
Уместно ангельскую рать,
Ты, псалмопевче, равен
С наималейшим среди них:
Затем, что всем – один Жених
Явлен, миродержавен.

LII

Для ПРЕКЛОНЕНЬЯ – смена лет,
Они приходят, след во след,
Растет порядок в мире,
Сменяем первоцвет – травой,
Чтоб умножался блеск живой
В шлифованном порфире.

LIII

Для ПРЕКЛОНЕНЬЯ ввысь и вдаль
Цветами тянется миндаль,
Ликуя в каждой фибре;
И колокольцы льнут к земле,
И драгоценные крыле
Бросает ввысь колибри.

LIV

Для ПРЕКЛОНЕНИЯ смола
Течет у кедра вдоль ствола,
Даря жукам услады,
Иной, одетый в чешую,
Рад жажду утолить свою,
Припав к сосцу наяды.

LV

Для ПРЕКЛОНЕНЬЯ в час един
Со снежным барсом желвь долин
Спешат на борт ковчега
И там проводят много дней
А волны плещут все смирней,
Не достигая брега.

LVI

Меж пальм – Израиль; он собрал
Во пригоршню янтарь, коралл,
Любуясь блеском алым, –
А ветерок над головой
Для ПРЕКЛОНЕНИЯ листвой
Шуршит, как опахалом.

LVII

Красотами – как небосвод,
Так и стремнины дольних вод
Наделены богато;
Дань ПРЕКЛОНЕНЬЯ такова,
Что карп и мелкая плотва –
Суть серебро и злато.

LVIII

Для ПРЕКЛОНЕНЬЯ – роскошь лоз
И полный молоком кокос
Обрящет странник каждый,
К его устам припасть спешат
И апельсин, и виноград –
Во утоленье жажды.

LIX

Для ПРЕКЛОНЕНИЯ – снопы
Пред Божьи упадут стопы
В служении высоком,
Созреют яблоки сперва,
Но дивный персик и айва
Равно нальются соком.

LX

Для ПРЕКЛОНЕНЬЯ – заодно
И сарачинское пшено
Дает прирост великий, –
Там удивительны сады,
Где и гранатные плоды,
И заросли гвоздики.

LXI

Роскошествует лавр листвой,
Но и подснежник стебель свой
К светилу нежно тянет;
Для ПРЕКЛОНЕНИЯ в саду
Блистает мирт на холоду, –
Взгляни – теплее станет.

LXII

Фазан обличием – гордец,
А в горностае – образец
Обидчивой натуры,
Для ПРЕКЛОНЕНЬЯ – соболь весь
Сияет, предъявляет спесь
Своей бесценной шкуры.

LXIII

Терновник, падуб, тис – листву
Переменили к Рождеству;
И на исходе года
Вся тварь в лесах сыта весьма;
Для ПРЕКЛОНЕНЬЯ закрома
Заполнила природа.

LXIV

Для ПРЕКЛОНЕНИЯ умов –
Сложил Давид слова псалмов
Господне славя царство,
Людская плоть и дух людской
Умеют в них найти покой,
Приять их, как лекарство.

LXV

Для ПРЕКЛОНЕНИЯ снегирь
Рулады шлет в лесную ширь,
Сплетает песню споро,
И трелью громкою всегда
Зарянка лихо от гнезда
Прогнать умеет вора.

LXVI

Для ПРЕКЛОНЕНЬЯ – небеса
Овна являют, Розу, Пса
И строй планет единый,
С восторгом озирая высь,
Ты Божью лику поклонись
В черве, что взят из глины.

LXVII

Для ПРЕКЛОНЕНЬЯ льнут ветра
Ко струнам арфы, чья игра
В себе несет услады, –
Внимай! Чуть слышен Божий глас,
Но стихнет море в тот же час,
Иссякнут водопады.

LXVIII

Для ПРЕКЛОНЕНЬЯ Бог нам дал
Стиракс, и мускус, и сандал –
И смирны запах знойный;
Но дух молитвы, дух святой
Исполнен большей чистотой,
Чем аромат бензойный.

LXIX

И апельсин, и ананас
Растут, чтоб радовали нас
И нежный сок, и цедра,
Для ПРЕКЛОНЕНЬЯ меж людьми
Желанным числится вельми
То, что дано столь щедро.

LXX

Для ПРЕКЛОНЕНИЯ – вода
В ключах и в родниках всегда
Желанна и прохладна,
Ее взыскует плоть – дабы
Даримой в Господе судьбы
Сопричаститься жадно.

LXXI

Для ПРЕКЛОНЕНЬЯ – воробья
И ласточку влечет сия
Олива под жилище;
И человеков, и скотов
Равно приемлет ДОМ ХРИСТОВ –
И нет приюта чище.

LXXII

Сколь сладок росный маргарит,
В Ермонских липах он горит,
Благой и беззащитный,
И крин, раскрытый на заре,
И запах свеч, что в алтаре
Предчувствует хвалитны.

LXXIII

Кормилица сколь хороша
В миг пробужденья малыша
Иль думы о младенце;
Сколь чуден ликом музыкант,
Скользящий мыслью средь гирлянд
Изысканных каденций.

LXXIV

Сколь чист пронизанный теплом
Влюбленной горлинки псалом:
Легко и величаво,
Он возлетает в эмпирей:
Да возгремит Царю Царей
Неслыханная слава.

LXXV

Сколь мощен конь, идя в намёт,
Сколь мощен коршуна полет,
Но есть мощнее птица –
О страусе высоком речь;
Мощней всех в море – рыба-меч,
Попробуй с ней сразиться.

LXXVI

В пустыне знойной мощен лев –
Кто восхотел бы, осмелев.
Сердить сего владыку?
В просторах мощно гриф парит.
В пучинах океана – кит
Являет мощь велику.

LXXVII

Но мощью наибольшей полн
Среди земель, ветров и волн
Тот, кто мольбу возносит,
Изгнав из разума разброд:
Кто в дверь стучится, тот войдет,
И обретет, кто просит.

LXXVIII

Роскошен парусный фрегат,
Равно – роскошен строй солдат
И шлемы, и кирасы, –
Роскошен дикий водопад,
Ухоженный роскошен сад
И все его прикрасы.

LXXIX

Роскошен месяц в облаках,
И во супружеских руках
Невесты стан прелестный;
Роскошен храм, когда народ
Из оного молитвы шлет
Под небеса небесны.

LXXX

Но роскошь лучшая земли –
Зреть, как благие короли
Склонились в Божьем страхе:
Зане уведал государь:
Ничтожна иль всесильна тварь,
Она – лишь прах во прахе.

LXXXI

Вдовицы лепта – дорога,
Но Богу и богач слуга,
Сойдут для десятины
Столь восхищающие глаз
Смарагд, и жемчуг, и алмаз
И жаркие рубины.

LXXXII

Раскаянье ведет к слезам,
Они – целительный бальзам,
Какого нет дороже;
И драгоценные цветы
Певцам Израилевым Ты
Ниспосылаешь, Боже.

LXXXIII

Но есть ценнейшее средь благ:
Судьба, в которой каждый шаг
Велик и бескорыстен –
Давидов жребий, ибо впредь
В нем люди могут лицезреть
Суть истины из истин.

LXXXIV

Сколь славен солнечный восход,
Сколь славен звездный небосвод,
Сколь славен хвост кометы:
Сколь славен мощный зов трубы,
Сколь славен грозный перст судьбы,
Сколь славен гимн пропетый.

LXXXV

Сколь славен северный сполох,
Сколь славен богомольный вздох,
Сколь славен глас громовый,
Сколь славен подвиг средь пустынь.
Сколь славен радостный аминь,
Сколь славен шип терновый.

LXXXVI

Но сколь же славен блеск венца
Который Сыну от Отца
Достался непреложно;
Ты – колос веры и зерно,
В котором все завершено,
Что должно и возможно.

Перевод Евгения Витковского


Чеслав Милош (1911 – 2004)

Вальс

Уже зеркала начинают круженье,
Огнями расцвёл затуманенный зал.
Глянь: сотня свечей зрит своё отраженье
И бал умножается сотней зеркал.

Всё в розовой дымке дурманящих яблонь,
И трубы подсолнухов раскалены.
Но кажется: образ Распятия явлен
В кружении чёрного и белизны.

Призывные шёпоты, шёлк шелестящий,
Под ним — нагота. Но об этом — молчок.
И перья, и жемчуг в пространстве летящем…
Зажмурясь, я в ритме кружусь как волчок.

Десятый год нового века. Песчинки
В часах счёт столетьям ведут. Невдомёк,
Что грянет час гнева, сойдутся причины,
Горящим кустом станет смерть на порог.

А где-то в глуши уже скоро родится
Поэт, что не им посвятит ремесло.
Путь Млечный ночами на крыши садится
И псами в ольшаниках брешет село.

Его ещё нет, он лишь тянется к жизни,
Но вы с ним, прекрасная, обречены —
Незримым — навечно в том вальсе кружиться
В легендах и в смраде грядущей войны.

Он шепчет тебе из пучины кровавой
Истории: «Глянь же и взора не прячь».
Неясно: печаль на челе или слава,
И что мелодичнее — вальс или плач.

Раздвинь занавески — и в оцепененьи
Вглядись, что в грядущем нам всем суждено.
Там вальс позолотою листьев тускнеет
И зимняя вьюга сандалит в окно.

Сквозь занавес вспоротой ночи узри
Над миром чужим отблеск жёлтой зари,
По льдистому полю бегущие толпы
И ужас беззвучный, распяливший рты.

По полю, достигшему края небес,
Убийства кишат, кровью выкрашен снег.
Лишь трупы недвижимы в каменном сне,
И дымное солнце над ними встаёт.

Река, лишь отчасти прикрытая льдом.
Рабы по брегам маршируют чредой.
Над синею тучей, над чёрной водой,
Над солнцем краснеющим — отблеск бича.

Глянь: там, на том марше, в одной из шеренг —
Сынок твой. Щека под тряпицей кровит.
Он рот обезьяньей ухмылкой кривит.
Как счастлив он в рабстве! Как громко орёт!

Пойми, у страданья есть некий предел,
Когда лишь улыбка способна спасти,
Когда человек забывает почти
За что он сражался, и с кем, и зачем.

Есть в скотском покое мучительный миг,
Когда видишь звёзды и зори с утра.
Другие мертвы — а тебе не пора.
Как медленно ты обречён умирать.

Очнись и забудь! В этом зале так зыбко —
Глаза и улыбки, круженье огней.
Подсвечники в ста зеркалах отразились,
И нет ничего кроме вальса вовне.

Тебя не коснётся ни мука, ни горе.
Пред зеркалом встань с восхищённым лицом.
Заря со двора звёзды выгонит вскоре,
И весело сани звенят бубенцом.

Варшава, 1942
Перевод Виктора Куллэ

Леопольдо Лугонес (1874-1938)

НИЗШИЕ

Трудяга муравей по сердцу мне,
который крошку тащит на спине,
кусочек лепестка или иголки,
весь черный от добытых в муках смолки,
страдающий от едкой кислоты
в пылу своей всегдашней суеты...

И паучок, чьи восемь спиц связали
искусно сеть легчайшую в рояле...

И трепетная бабочка, что носится
от мака к маку, точно письмоносица...

И мальва тихая, чье состраданье
столь животворно на открытой ране...

Ягненок, льнущий девичьей головкой
к тому, кто точит нож рукою ловкой...

Вода, проворная и даровая, –
серебряная чистота живая...

И тень руины, где который год
лишь пепел обретается да кот...

Подкидыш одинокий, чье сознанье
хранит какое-то воспоминанье...

И жаба дряхлая – из вековух, –
которая, забившись под лопух,
грусть разгоняет ловлей сонных мух...

И городок родной в краю родном,
где я почить хотел бы мирным сном.

Пер. Павел Глушко


Ричард Бротиган (1935 – 1984)

Двенадцать римских воинов
и овсяное печенье
Пока они говорили,
семилетняя девочка слушала тихо,
а глаза ее были похожи на мышек, прячущихся
в стогу. Двенадцать римских воинов
глядели на голое тело. У каждого было
длинное серебряное копье, блестящее
в лунном свете. Римские воины стояли
кольцом вокруг девочки, и копья их были направлены
на нее. Затем один воин вонзил
серебряное копье в землю, медленно
подошел к девочке и налег на нее всем
своим телом. Следом подходили другие,
и девочка не плакала. Потом, по дороге
домой, она слышала, как поет соловей, но
не знала, где. Казалось, со всех сторон.
Когда она пришла домой, мать поцеловала ее
в щеку и дала овсяного печенья из
синей хлебницы, и пока девочка ела печенье,
мать ей рассказывала, как удивителен и прекрасен
мир.
Поднявшись вверх,
слезу горча словесной башней,
никак от шашней
с тобой внизу не отрекусь,
как пьяница от спирта
с тобой от флирта,
от нежных чувств.
Гарде
Почётный автор
 
Сообщения: 155
Зарегистрирован: 10 янв 2016, 19:00

Re: Проект Классика

Сообщение Гарде » 11 май 2017, 18:51

Теофиль Готье (1811 – 1872)


ЗМЕИНАЯ НОРА

Проглянет луч – и в полудреме тяжкой,
По-старчески тоскуя о тепле,
В углу между собакой и бродяжкой
Как равный я улягусь на земле.

Две трети жизни растеряв по свету,
В надежде жить успел я постареть
И, как игрок последнюю монету,
Кладу на кон оставшуюся треть.

Ни я не мил, ни мне ничто не мило;
Моей душе со мной не по пути;
Во мне самом давно моя могила –
И я мертвей умерших во плоти.

Едва лишь тень потянется к руинам,
Я припаду к остывшему песку
И, холодом пронизанный змеиным,
Скользну в мою беззвучную тоску.

Пер. А. Гелескул


Отар Чиладзе

(1925– )

ЦЕПНОЙ МОСТ

Мост висит в краю горячих
виноградников и нив,
Имеретию и Рачу
навсегда соединив.

Наподобие солдата
он всё время на посту.
От рассвета до заката
жизнь проходит по мосту.

Здесь когда-то песни пели
под мостом плотовщики.
Я нырял, скрываясь в пене
расходившейся реки.

Протянув вперед ладони
и напрягшись, как струна,
прыгал на спину Риони,
как на злого скакуна.

Для меня покоя нету,
и, взглянув из-под руки,
я нырял – отнять монету
у рассерженной реки.

А теперь я в этом гаме
словно слышу иногда:
может быть, тебя пугает
та же самая вода?

Протяни вперед ладони,
прыгни вниз и – черт возьми! –
у разбойника Риони
свое детство отними!

Опускается прохлада,
смотрят горы в высоту.
От рассвета до заката
жизнь проходит по мосту.

Пер. К. Ваншенкин

Чезаре Павезе (1908 – 1950)

Нагрянет смерть с твоими глазами,
смерть, что плетется за нами следом
с утра до вечера, глаз не смыкая,
глухая, как совести давний укор,
как дурная привычка. С твоими глазами.
Твои глаза – как напрасное слово,
как возглас без звука, безмолвие.
Такими ты видишь их каждое утро,
над одиноким своим отраженьем
склоняясь. О дорогая надежда,
в тот день наконец-то узнаем и мы:
ты – жизнь и ты – пустота.
На каждого смерть по-другому посмотрит.
Моя – на меня – твоими глазами,
и что-то случится, как будто расстался
с дурною привычкой, как будто увидел,
как в зеркале мертвое всплыло лицо,
как будто услышал я сжатые плотно уста.
Безмолвие. Мы погружаемся немо в пучину.

Пер. М. Алигер

Адриан Роланд Холст (1888-1976)

ЛИЛИТ

Куда влекла меня, в какие бездны, чащи
упасть, уплыть, – в звериной радости какой
манил в забвенье мрак её очей пьянящий,
порочных губ изгиб, – обманчивый покой,
с которым возлежа, она со мной боролась,
даря и боль, и страсть, –
где и в какой ночи повелевал пропасть
поющий голос?

Громады города ломились в стёкла окон;
ждала меня во тьме, не открывая глаз;
что ведала она, замкнувшись в плоть, как в кокон,
о древней тайне, глубоко сокрытой в нас?
О чем шептал ей мрачный бог, её хозяин,
из кровеносной мглы;
один ли я, влача желаний кандалы,
был с нею спаян?

И обречён не размышлять, верша поступок,
и в исступлении сдаваться на краю
стигийских рощ, где свод листвы охрян и хрупок,
и ниспадать, и приближаться к забытью, –
там, где молчит в ответ последнему лобзанью
летейская вода, –
о расставанье, исчезанье без следа
за крайней гранью, –

чему открыты мы в объятьях друг у друга,
в восторге боли преступившие порог
уничтоженья, наслаждения, испуга,
ещё не знающие, что бессмертный бог
встаёт, величественно всё поправ тяжёлой
безжалостной стопой, –
и гибнет человек, крича в тоске тупой –
слепец двуполый.

И пробудясь от грёз, воистину звериных,
я понял – страсть моя поныне велика;
как прежде, одинок, через просвет в гардинах
я вижу вечер, что плывёт издалека, –
и пусть из глаз её томление призыва
угасло и ушло –
я слышу, город снова плещет о стекло,
как шум прилива.

Перевод с нидерландского Е. Витковского


РАЙНЕР МАРИЯ РИЛЬКЕ (1875-1926)

ЗА КНИГОЙ

Я зачитался. Я читал давно.
С тех пор, как дождь пошел хлестать в окно.
Весь с головою в чтение уйдя,
не слышал я дождя.

Я вглядывался в строки, как в морщины
задумчивости, и часы подряд
стояло время или шло назад.
Как вдруг я вижу: краскою карминной
в них набрано: закат, закат, закат.

Как нитки ожерелья, строки рвутся
и буквы катятся куда хотят.
Я знаю, солнце, покидая сад,
должно еще раз было оглянуться
из-за охваченных зарей оград.

А вот как будто ночь по всем приметам.
Деревья жмутся по краям дорог,
и люди собираются в кружок
и тихо рассуждают, каждый слог
дороже золота ценя при этом.

И если я от книги подниму
глаза и за окно уставлюсь взглядом,
как будет близко все, как станет рядом,
сродни и впору сердцу моему!

Но надо глубже вжиться в полутьму
и глаз приноровить к ночным громадам,
и я увижу, что земле мала
околица, она переросла
себя и стала больше небосвода,
и крайняя звезда в конце села -
как свет в последнем домике прихода.
(Пер. Б. Пастернак)

КОНСТАНТИН КАВАФИС

(1863–1933)

ГРЕКОФИЛ

Смотри, чтоб качество чеканки было
отчетливым. В чертах – величье, строгость.
Корону, впрочем, следовало б сузить:
я не люблю парфянские горшки.
А надпись – ту по-гречески, конечно,
без вычур, без двусмысленных гипербол,
чтоб всюду римский свой сующий нос
проконсул вздора не наплел бы Риму;
но, тем не менее, должна быть надпись гордой.
На обороте же изобрази, пожалуй,
дискобола, а впрочем нет – эфеба.
Особенно же проследи за тем
(и ты, Сифаст, смотри за этим в оба),
чтобы после вычеканенных "Монарх", "Спаситель"
стояло элегантно "Грекофил".
Не умничай, не изощряйся, дескать –
"Какие греки? Что за эллинизм
у нас за Загром, вдалеке от Фраты?"
Есть варвары похлеще нас, а пишут
примерно это. Чем мы хуже их?
В конце концов, бывают же у нас
забредшие из Сирии софисты,
и рифмоплеты, и другая рвань.
Мы, стало быть, не чужды эллинизма.

БИТВА ПРИ МАГНЕЗИИ

"Сдается, я сильно сдал. Силы, задор – не те.
И тело – не столько источник мыслей о наготе,
сколько о боли. Впрочем, остаток дней
я проведу без жалоб". Так говорит – верней,
рассуждает Филипп. И вечером нынче он
занят игрою в кости, весел, воодушевлен:
"Эй, сыпьте розы на скатерть!" А тот неприятный слух,
что Антиох при Магнезии разгромлен в пух
и в прах, что прекрасная армия сокрушена – есть чушь.
Ибо это немыслимо! Попросту слух; к тому ж,
ложный, надо надеяться. Максимум, что человек
может сказать о недруге, если тот тоже грек,
это "надо надеяться". И во главе стола
Филипп продолжает пир. Да, он сдал; не сдала,
видимо, только память. Он не забыл того,
как плакали и стенали сирийцы, когда его
собственная Македония рухнула тоже. "Эй,
слуги! Тащите факелы! Музыка, веселей!"
(пер. Г. Шмаков)
Гарде
Почётный автор
 
Сообщения: 155
Зарегистрирован: 10 янв 2016, 19:00

Re: Проект Классика

Сообщение Гарде » 11 май 2017, 18:52

Габриэла Мистраль (1889–1957)


Грустный Бог
Под ветхий шорох осени-калеки,
где дряхлость рощ прикрыта желтизною,
я подымаю горестные веки,
и мой Господь встает передо мною.
Глухих часов медлительные слезы,
кармин листвы и золото заката,
осенний Бог забыл псалмы и грозы,
в его глазах смятенье и утрата.
И мнится мне, что Тот, в огне и громе,
воспетый слепо, с опьяненьем страсти,
едва ли есть; да есть ли кто-то, кроме
того, кто сам нуждается в участьи?
Поблекли щеки, руки ослабели,
а в сердце — рощей стонет непогода,
туманный взгляд не достигает цели,
и нас Ему не видно с небосвода.
И я из человеческого ада
иду к Нему с молитвой небывалой:
— Верь, Отче наш, нам ничего не надо,
наш всемогущий, хрупкий и усталый!

Марфа и Мария
Доктору Крус Коке
Зачаты в одной постели,
вдвоем с рассветом вставали.
и вместе пили и ели,
и вместе век вековали,
к одним родникам ходили,
к одним ключам припадали.
Кипело все под руками
у Марфы, жизнью наполнясь,
и пенился хохолками
курятник в гомоне горлиц,
звенели плошки с горшками,
котлы распирала гордость.
И Марфа шагом веселым
спешила, чуждая смутам,
к своим давильням и пчелам,
годам, часам и минутам...
К ней всё, ожидая встречи,
тянулось, вниманью радо:
так на бубенец овечий
спешит послушное стадо.
И лишь Мария — далече,
в углу, где тишь да лампада.
В углу, где замерли звуки,
прядет, а не видно нитки.
И что там детские руки
рисуют по синей плитке?
Что варит она незримо,
а нет ни огня, ни дыма?
И полднем золотоглазым,
пока сестра хлопотала
о всех нуждавшихся разом,
ее Марии не стало.
Без сборов и суматохи
отправилась в путь далекий,
бесшумно замерли вздохи,
слегка побледнели щеки.
В углу, тишиной повита,
одета прохладной тенью,
она — как лед сталактита,
как сон сухого растенья.
Шли годы. Марфа старела.
Забило копотью вьюшки.
Молчал котел помертвело,
остыл очаг у старушки,
и стала белее мела
ее коса огневая.
Все чаще, забыв про дело,
кому-то в ответ кивая,
она в уголке сидела,
как в юности та, другая...
И под нос себе устало,
прикрыв глаза неживые,
“Мария”, — она шептала,
а после опять: “Мария!”
И раз, не окончив фразу,
одно затаив желанье,
шагнула к сестре, и сразу
порвалась нитка дыханья...
А Марфа шагала небом,
не зная, кто был, кто не был...
Перевод с испанского Н. Ванханен
Хуан Рамон Хименес

СОСНЫ ВЕЧНОСТИ

На запоздалом рассвете
скоро и я в синеву,
за корабельную рощу,
к вечной сосне уплыву.

Нет, не под парусом белым.
Вынесет тело волной,
той молчаливой, что сменит
мертвую зыбь тишиной.

Там, где свидания вечны,
с солнцем сойдется звезда
и не пришедшего встретит
тот, от кого ни следа.

Будет нас пятеро равных
в сетке теней на свету.
Равенства голая сущность
все подведет под черту.

Из бесконечного вычесть
так же нельзя, как причесть.
Раз несущественна разность,
все остается как есть.

И чтоб душа не смолкала
в их отголоске морском,
вечные сосны сомкнутся
над первозданным песком.

(пер. А. Гелескул)

Хорхе Луис Борхес (1899 – 1986)

***

Луна не знает, что она луна,
И светится, не ведая об этом.
Песок песку непостижим. Предметам
Не осознать, что форма им дана.
Не сходен мрамор выщербленной гранью
Ни с отвлеченной пешкой, ни с рукой,
Ее точившей. Вдруг и путь людской,
Ведущий нас от радости к страданью, -
Орудие Другого? Он незрим.
Здесь не помогут домыслы о Боге,
И тщетны колебания, тревоги
И плоские мольбы, что мы творим.
Чей лук стрелой, летящею поныне,
Послал меня к неведомой вершине?


Переводено Б. Дубиным

РОБЕРТ БРИДЖЕС (1844-1930)

ЗИМНИЙ ВЕЧЕР

День завершает свой ход, –
Тускнеет свет:
Но на небе бледном нигде
Заката нет.
Сгущается серая мгла...
Соседней тропой
Грохочет невидимый воз,
Спеша домой.
Мотора на ближнем дворе
Слышится треск...
Стелется низкий дым
У низких небес...
Капают капли воды
С намокших ветвей.
Всю ночь прокапает так
Во мраке аллей.
К месту прикован старик
В своем дому...
Он знает, что новой весной
Не дышать ему.
Сношено сердце трудом,
Он слаб и хил,
Порой добредет до гумна
Из последних сил,
Припомнит утро и мощь
Годов былых
И, крепяся, встречает ночь
Горя и мглы.

(перевела ВАЛЕНТИНА ДАВИДЕНКОВА)



ГЕНРИ УОДСВОРТ ЛОНГФЕЛЛО

(1807-1882)

В БУРЮ

Ночь. Бури гневные порывы
Торопят пенистый прибой…
Белеют волн седые гривы,
Как крылья чаек над водой.

Мерцает свет в рыбачьей хате…
Стоит ребенок у окна -
Лишь ночь встречает взор дитяти,
И непогодна, и темна.

Ребенок ждет в немой тревоге
С надеждой тайною - вот-вот,
Весь в мокрой пене, по дороге
Знакомый облик подойдет.

В окне встревоженною тенью
Мелькает женский силуэт -
Скользнет подобно привиденью
И снова выступит на свет.

Что говорят ребенку море
И ветер в сумраке ночном,
Когда, метаясь на просторе,
Он глухо стонет под окном?

И отчего, когда победно
Бушует на море прилив,
Лицо у матери так бледно,
А взор ребенка так пуглив?
(пер. М. Гербановский)
ИНДЕЕЦ-ОХОТНИК

Когда убран был урожай с полей,
И сноп стал легче и колос белей,
И зябь была поднята вновь, и везде
Остались плуги лежать в борозде, -
Индеец-охотник, держа свой лук,
С горы увидел родимый луг.

Здесь жили чужие. А его весь день
По кручам водил быстроногий олень,
И волк пересек оленьи следы:
В тот день не добыл охотник еды.
И вот он с горькою думой стоит
И вниз на жилища белых глядит.

Опять занялась над лесом заря,
И ветер взметнул листву сентября,
На клене белеет мшистая цвель,
Свисает с него безжизненный хмель,
И соком налившийся плод золотой
Блестит над устлавшею землю листвой.

И, полем бредя из конца в конец,
Кукурузные стебли срезает жнец,
И звонко косилка поет вдалеке,
Где стелется бледный туман по реке;
Но пастуший рожок уже стадо зовет,
И в роще веселый звенит хоровод.

И тогда повернулся охотник спиной
К долине, что прежде была родной,
И услышал, как падает древний дуб
Под стук топора… С пересохших губ
Слетело проклятье, грома грозней,
Предательской дружбе белых людей.

Над нивой легла облаков пелена,
И рогом златым их пронзила луна,
И шагов шелестящих послышался звук
Там, где стражем над озером высится бук.
И раздался стон, и всплеснулась вода,
И охотник исчез под водой навсегда.

Прошли года… И, закинув сеть,
Рыбак стал в прозрачную воду глядеть,
И на гладком желтом песке, в глубине,
Скелет он увидел на самом дне:
Скелет колыхался - вперед и назад,
А лук был, как прежде, в руке зажат!

ТЕНИ ПРОШЛОГО

Дома, где кто-то жил и опочил,
Населены тенями прошлых дней.
Невидимый, неслышный старожил
Здесь проскользнет к вам вдруг из-за дверей.

То на пороге, то у кладовой,
То в коридоре - вам в лицо дохнет
Жилец незримый и над головой
Прозрачной тенью тихо промелькнет.

Среди гостей за праздничным столом
Сидят они, а в зале, где горят
Огни хрустальные под потолком,
Скользит теней безмолвный, тихий ряд.

В моем дому пришелец не найдет
Того, что слышу и что вижу я:
Он видит то, что есть. Но в свой черед
Былое встретит вновь душа моя!

Нет прав у нас на землю и на дом:
Владельцы прежние их унесли
С собою, и, грозя немым перстом,
К вам тянется рука из-под земли.

Над миром чувств души бесплотный мир
Витает всюду, влажный дым земной
Пронизывая тонкой, как эфир,
Прозрачной, освежающей струей.

Борение враждующих страстей
Всем жизням равновесье придает:
С желаньем жить спокойно, без затей,
Ведет войну большой мечты полет.

Волненья эти, вечный гул вражды
Земных желаний и стремлений ввысь
Идут к нам от неведомой звезды,
И мыслью мы почти к ней донеслись.

И как луна бросает из-за туч
На ширь морскую зыбкий мост лучей
И мы, вступив на серебристый луч,
Шагаем в царство сказочных теней, -

Так в область чувств из тайных сфер души
Нисходит мост из света. По нему
Стремятся мысли из земной глуши,
Одолевая призрачную тьму.
(перевел Лев Хвостенко)

Томас Венцлова (1937 )


* * *

Знаю: прошлого трогать не станем;
Все равно моя память цела —
О единственном городе старом,
Где ты раньше когда-то жила,
Где за строем училищ и храмов,
Желтоватых казарм и контор,
От невымытых окон отпрянув,
Вечера осыпались во двор.
Пусть тогда они были ненастны:
Можно слезы с асфальта стереть,
И расслышу холмов ассонансы —
Городскую любимую речь.
Он решил обнаружиться снова —
Изо всей мишуры кружевной,
Из тумана, из ночи и слова
За неделю воссоздан живой.
1957
Перевел с литовского Георгий Ефремов


В Карфагене много лет спустя
Иосифу Бродскому
Время мелче предметов. Стоит полоса
Равноденствия. Смог
Искажает размеры. Сейчас голоса
Смоет ливнем. Поток
Стиснет горло. С востока стена пустоты
С переливом стальным
Прёт в зазор моросящий — от дней черноты
До ночей белизны.
Март в начале, и чувства еще тяготит
Сад под сводом небес,
Где темнеет, дощатой вселенной прикрыт,
Колченогий Гермес;
И еще из чужого стиха, где блестит
Прорубь трепетом крыл,
Пестрых уток озябшая стая взлетит
С индевелых чернил.
Равновесие. Точка, где выжить лишь нам
Довелось — остальных
Сквозь палаты и нары несло по волнам
На глубинах иных.
Ветер клочьями липнет к рубашке. С высот
Небосвод ледяной
Из обломков глагольных времен донесет
Эхом только одно
Однократно прошедшее. Город теперь
Полон прошлым. И то,
Как едины в нем стройная ясность цепей,
Устремленность мостов,
Свет трамваев и карцеров лампы, бетон,
Двор и облако над —
Та страна, где ты был многократно рожден,
Но не рвешься назад.
У гранита, где мы “никогда” — закавычь —
Обучались впервой,
По реченью Катона крошится кирпич,
Речь восходит травой.
Черствый воздух руин отдает беленой
И пригоден с трудом —
Для того, чтобы мышь в черепках под стеной
Обустроила дом.
Я не верил, что все это кончится. Но
Вот мишень на стене.
То, что было удачей и мукой — равно
Исчезает в огне.
Лишь просвет, лишь цезура в мозгу зазвучит,
Лишь зрачки не вольны
В полумраке, где неба нельзя отличить
От болот торфяных.
Больше нет ничего. Жесткий плющ, заодно
С этой стужей, слегка
Извиваясь за рамой, скребется в окно,
Чтобы день иссякал,
Чтобы, нас продолжая с упорством тоски,
Снова стали вольны
Боги, нас превозмогшие —
Темень строки, негатив белизны.
1995
Плато

Шерсть яка на щебне голом.
Нож синее мясо режет.
Дикий уклон плоскогорья
к заре, что светом не брезжит.
Пустой небосвод проникает
в келью без цели и света.
Нирвана песка и камня
для монастыря-скелета.
Облака фреска изъязвлена,
скалы — и те непрочны;
можно поверить явственно
что это конец войны.
1996
Перевел с литовского Виктор Куллэ

ГЕРМАН ГЕССЕ (1877—1962)

НО ВТАЙНЕ МЫ МЕЧТАЕМ…

Мы жизнью Духа нежною живем,
Эльфической отдав себя мечте,
Пожертвовав прекрасной пустоте
Сегодняшним быстротекущим днем.

Паренья мыслей безмятежен вид,
Игра тонка, чиста и высока.
Но в глубине души у нас тоска
По крови, ночи, дикости горит.

Игра нам в радость. Нас не гонит плеть.
В пустыне Духа не бывает гроз.
Но втайне мы мечтаем жить всерьез –
Зачать, родить, страдать и умереть.

ИГРА В БИСЕР

И музыке вселенной внемля стройной,
И мастерам времен благословенных,
На праздник мы зовем, на пир достойный
Титанов мысли вдохновенных.

Волшебных рук мы отдаемся тайне,
Где всё, что в жизни существует врозь,
Всё, что бушует и бурлит бескрайне,
В простые символы слилось.

Они звенят, как звезды, чистым звоном,
И смысл высокий жизни в них сокрыт,
И путь один их слугам посвященным –
Путь к средоточью всех орбит.

(пер. Соломон Апт)

ИГРА СТЕКЛЯННЫХ БУС

Удел наш — музыке людских творений
И музыке миров внимать любовно,
Сзывать умы далеких поколений
Для братской трапезы духовной.

Подобий внятных череда святая,
Сплетения созвучий, знаков, числ!
В них бытие яснеет, затихая,
И полновластный правит смысл.

Как звон созвездий, их напев кристальный, —
Над нашею судьбой немолчный зов,
И пасть дано с окружности астральной
Лишь к средоточью всех кругов.

(пер. С. Аверинцев)
Гарде
Почётный автор
 
Сообщения: 155
Зарегистрирован: 10 янв 2016, 19:00

Re: Проект Классика

Сообщение Гарде » 11 май 2017, 18:53

ЭДГАР ЛИ МАСТЕРС

(1868—1950)

ИЗ «АНТОЛОГИИ СПУН-РИВЕР»

МИНЕРВА ДЖОНС

Я — Минерва, деревенская поэтесса.
Уличные йеху свистели мне вслед
И осыпали меня градом насмешек
Из-за моего тяжелого тела,
Косых глаз и неверной походки.
А потом пришла беда: «Обрубок» Уэлли
Овладел мной после гнусной охоты.
Он оставил меня доктору Майерсу
И моей судьбе.
И я постепенно погрузилась в смерть,
Которая поднималась по моему телу,
Немевшему от ног к голове, как будто
Я погружалась все глубже в ледяной поток.
Соберет ли кто-нибудь мои стихи,
Напечатанные в Спунриверской газете?
Я так тосковала о любви!
Я так жаждала жизни!

НЕИЗВЕСТНЫЙ

Любопытные, слушайте повесть неизвестного,
Чья могила не отмечена даже камнем.
Радостным и беспечным юнцом,
Блуждая с ружьем на плече по лесам
Вблизи имения Аарона Хэтфилда,
Ястреба я подстрелил однажды:
Он сидел на верхушке мертвого дерева
И упал с гортанным криком к моим ногам,
Распластав бессильно раненное крыло.
Я взял его домой и запер в клетку,
В которой он прожил много лет,
Злобно наскакивая на меня, когда
Я приносил ему питье или пищу.
Теперь я блуждаю по царству теней,
Разыскивая душу ястреба, чтобы
Предложить ему дружбу того, кто жизнью,
Как он, был ранен и заперт в клетку.

РЕДАКТОР УЭДДОН

Уметь взглянуть на любой вопрос с любой стороны
И принять любую сторону, быть всем, чем угодно, но лишь неподолгу,
Выворачивать истину наизнанку или заглушать ее из расчета,
Играть на высоких чувствах и на страстях рода людского,
Ради хитроумных замыслов и неизменных целей,
Закрываться — как актеры древности маской —
Восьмью полосами своей газеты и, прячась за нею,
Орать через мегафоны крупного шрифта:
«Вот я — исполин!» —
И притом жить жизнью тайного ночного вора,
С сознанием, отравленным презрительным приговором,
Рожденным в тайниках твоей же души…
Копаться за деньги в грязи скандалов и сплетен
И выставлять ее перед всем светом из мести,
Сокрушать репутации, а если надо — и жизни,
Чтобы выиграть, взять свое любою ценой,
Защитить собственное существование.
Наслаждаться своей сатанинской властью
И подкапываться под цивилизованное общество —
Как глупый подросток подбрасывает бревно на рельсы,
Чтобы вызвать крушение экспресса…
Словом — быть редактором газеты, как я!
А потом лежать в земле здесь, у самой реки,
Близ стока городских нечистот,
За свалкой мусора и кучами жестянок из-под консервов,
Где закапывают плоды тайных абортов.
(пер. ЭЛИЗБАР АНАНИАШВИЛИ)


КОНРАД СИВЕР

Не в этом невозделанном саду,
Где мертвые в траве, что не идет
На корм стадам, в кустарниках, что вечно
Зеленые, но не дают плодов;
Где вдоль тенистых троп
Напрасные услышишь вздохи, где
Мечты еще напраснее витают
О том, что можно с душами умерших
Общаться тесно. Нет, хотел бы я
Под яблоней лежать, под той, что я
Обкапывал и подрезал – лелеял
Своими загрубелыми руками
В теченье долгих лет.
Здесь, под корнями яблони хотел бы
Я влиться в цепь химических процессов
Круговорота жизни, влиться в почву,
В плоть дерева, чтоб вечной и живой
Стать эпитафией созрелых яблок,
Еще сильней румянцем налитых!

ДОКТОР ХИЛЛ

Я улицей шел под гору и в гору,
И днем и ночью и в любое время
Болящих бедняков я навещал.
А почему, вы знаете?
Жена питала ненависть ко мне,
А сын пошел к чертям собачьим!
К людям
Тогда я потянулся, чтоб излить
На них мою любовь. Приятно было
Мне на лужайке кладбища увидеть
В день похорон моих толпу народа
И услыхать, как шелестят слова
Печали и любви. Но, Боже мой,
Как задрожала вдруг душа моя,
Не в силах за перила новой жизни
Держаться, в миг, когда увидел я,
Как Эмма Стентон прячется за дубом
С могилой рядом, и когда я горе
Ее увидел.

НОЧНОЙ СТОРОЖ ЭНДИ

В моем плаще испанском, в старой шляпе
Широкополой, в теплых сапогах,
И с Тайком – верным псом, и узловатой
Ореховою палкой я ходил,
Как долг велел мне, с фонарем в руке
От двери к двери, и полночных звезд
Кружился хоровод, на колокольне
Вдруг колокол от ветра шевелился
И что-то бормотал, и было слышно,
Как старый доктор Хилл идет устало,
Как будто бы он движется во сне,
И раздавался петушиный крик
Издалека. Теперь кто-то другой
Спун-Ривер сторожит, как сторожили
Другие до меня. А мы вот тут
Лежим – и я, и доктор Хилл. Сюда
Ни взломщики, ни воры не полезут,
И сторож тут не нужен – сторожить
Тут нечего.

(пер. И. Елагин)


ТУМАС ТРАНСТРЁМЕР

(1931–2015)

ГОГОЛЬ

Шуба холодная, негустая, как голодная волчья стая.
В лице – белизна. Листая
свои страницы, он слышит из чащ протяжный
вой ошибок, фантомный смешок потери.
И сердце лопается, как бумажный
обруч, когда в него прыгают эти звери.

Закат по стране продвигается, как лиса,
задевая хвостом траву и не бередя лица.
Небо гремит копытами, тень от брички
бросая на желтые окна (возьмем в кавычки)
имения моего отца.

СПб упирается в меридиан
(ты видел башню недоупавшую?) вымиранья,
и во льду кварталов последний из горожан
фланирует, как пиранья.

А он изнурен постом и стадным смехом. Но смех
расплылся над кромкой лесной. Трухлявы
столпы человечества. Как лоснится
Млечный Путь душ, как белый сверкает мех!
Так взойди в свою огненную колесницу
и вон из этой державы!

СОН БАЛАКИРЕВА

Черный рояль, глянцево-черный паук,
дрожит в паутине, сплетаемой тут же. Звук

в зал долетает из некой дали,
где камни не тяжелее росы. А в зале

Балакирев спит под музыку. И снится Милию
сон про царские дрожки. Миля за милею

по мостовой булыжной их тащат кони
в нечто черное, каркающее по-вороньи.

Он в них сидит и встречается взглядом
с собой же, бегущим с коляской рядом.

Он-то знает, что путь был долгим. Его часы
показывают годы, а не часы.

Там плуг лежал в поле, его разрыв,
и плуг был мертвою птицей. Там был залив

с кораблем, почти что затертым льдами,
темная палуба, люди толпятся там, и

дрожки буксуют, скользят ободья,
будто месят шелк, и корабль-то вроде

как военный. Написано: "Севастополь".
Он поднимается на борт. Навстречу матрос, как тополь:

"Гибели ты избежишь, если сможешь сыграть на этом", –
и показывает на инструмент, похожий по всем приметам

на трубу или фонограф, или же на запчасть
неизвестной машины. Есть, от чего запасть.

В столбняке от страха, он понимает: это
то, что ход обеспечивает у корвета.

Он оборачивается к матросу, который ближе
к нему, и умоляет того: "Смотри же,

перекрестись, как я, перекрестись, не стой!"
Матрос смотрит сквозь него, как слепой,

руки – раскинуты, голова – как спущенный шар.
Поза – прибитого к воздуху. Тут удар

барабана. Еще один. Аплодисменты! Сон
обрывается. Балакирев вознесен

тысячей крыльев, гремящих в набитом зале.
Он видит, как музыкант покидает рояль, и

врываются звуки с улицы, куда уже бросили дрожжи.
И дрожки во мраке тают секундой позже.

ВЕРМЕЕР

Крыши у мира нет. Есть – стена, сделай шаг –
и начинается шум, таверна
со смехом и руганью, бой часов и битье по зубам, свояк
с поехавшей крышей, пред коим дрожат безмерно.

Дикий взрыв и топот опоздавших спасателей. Корабли,
надутые ветром и важностью. Деньги, стремящиеся в основе
своей не к тем людям. Претензии, что легли
на претензии. Тюльпаны в поту от предчувствий соцветной крови.

С этого места, сквозь стену – прямехонько в мастерскую,
в мгновенье, живущее дальше само
собой. "Урок музыки" и (я рискую
ошибиться) "Женщина в голубом, читающая письмо" –
она на восьмом месяце, у нее два сердца, но вера
одна. Позади нее карта какой-то Terra

Incognita... Дыхание замирает... Неизвестная голубая
драпировка сливается с креслами. Золотые
гвозди врываются в комнату, застывая
в воздухе, как не забитые, а – влитые.

Уши заложены от глубины и высоты одновременно.
Это – давленье на стену с другой ее стороны.
Оно заставляет явленья парить. А стены
делают кисть устойчивей. Наличие же стены

рано иль поздно толкает на
прохождение сквозь... Это – нужно, хоть после – нужна аптека...
Мир – один, ну а стен... Стена
есть, по сути, часть человека,
ибо знает он или не знает, а это – ген
взрослых... Лишь для детей не существует стен.

Где кончаются стены, там
начинается небо. Как молитва стен пустоте.
И та
лицо обращает и шепчет нам:
"Я – открыта. Я – не пуста".

Перевел Илья Кутик

Дерек Уолкотт

(р. 1930)

ИЗ ЦИКЛА "ПАРАНГ"*

Помнишь детство? Помнишь дождь, шуршавший вдали?
Вчера написал я письмо и тут же порвал в клочки.
Ветер унёс обрывки с холмов, и порхали они,
как чайки в Порт-оф-Спейн над долиной реки;
глаза наполнились старыми горестями до краёв,
будто лежу я в постели кверху лицом
и смотрю - низкие руины остаются от тающих в дожде холмов,
и всё пробую заглушить сердца смурного гром -
это дождь накатывается на Санта-Круз, следа не оставив от синевы,
щеки мокры, за последний луч солнца ухватываются холмы,
пока не исчезнут, а потом - далёкий шум реки, волны травы,
тяжелые горы… Тяжёлые облака тканью лиловой тьмы
последнюю яркую трещину затягивают, и мир
спешит возвратиться к мифу, к зыбкой молве,
к тому как было уже однажды, да, было однажды…
Помнишь похожие на колокольчики красные ягоды в траве,
кустарники вдоль дороги и церковь в конце неопытности,
и шум ля ривьер Доре, сквозь деревья слышный едва,
запах свиной сливы, которую с тех пор я ни разу не нюхал,
длинные тени на маленьких пустых дорогах, где сквозь асфальт - трава,
от мокрого асфальта подымается варёный
запах, и повлажневший воздух ненадёжен, зыбок,
а потом дождь зачёркивает часовню Ла Дивина Пастора
и жизнь, состоящую из невероятных ошибок?

* * *

Ничего кроме солнца - улица раскалена,
горячее море в рамке между разваливающимися домами,
а потом подымается слабая от жары, вялая волна,
будто кто-то смахивает мошкару с глаз старческими руками,
да ещё выводок утят канареечного цвета… Вот он, Грос Илет,
с его воскресеньем, потягивающимся в постели, с грузовичком
мороженого, жужжащим всё ту же музыкальную фразу,
тот же механический вальс - все грехи твои кружатся в нём,
всё твоё детство, а теперь уж и детство твоих внуков сразу,
будто пастушка на шарманке медленно вертится, и звук,
серебряный сверкающий звук, словно мелкий дождик на солнце.
А в три часа - ослепительный блеск пустоты вокруг,
и дремлющий мороженщик,
уставясь на дымящийся асфальт, никак не проснется.
Можешь с тем же успехом перекреститься, но прощенья не жди
за то, что ты всё ещё делаешь, за то, что когда-то сделал,
вот так же этой мёртвой улице даже не снятся дожди,
и остаётся ей только слушать посвисты дрозда и воркованье белой
горлицы в зарослях терновника, когда ветер зашевелит вдруг
бамбук, постукивающий в налетевшей прохладе,
когда любое имя у тебя в голове - только ЕЁ имя,
а сейчас нету даже и отчаяния - всё стучит и стучит бамбук,
дрозд пьёт, отряхивается, взмахивая крыльями,
и исчезает в запущенном саду за кустами густыми.

* Паранг - рождественская музыка на Антильских островах. Корни ее в испанских рождественских песнях.

(пер. В. Бетаки)

ЛЕГЕНДЫ ОСТРОВОВ

LA RIVIERE DOREE... *

Сквозь зелень – к морю. Известь и песок.
И ветерка пронзительное соло
Напоминает детский голосок
В глухих стенах миссионерской школы.

Рассудок пьян. Собор на Шуазель
Разносит эхо, словно грот песчаный,
Затопленный в глубинах океана,
Колодец или каменная щель.

Гнездо из света. Via dolorosa. **
Тереза в одеянии из бронзы
С стрелою в сердце и копьем в руке...

Где тайна, что возвысится над нами,
Над берегом, над черными телами,
Закутанными в пену на песке?

* Позолоченная река, также ожерелье (франц.)
** Букв.: скорбный путь (итал.)

LA BELLE QUI FUT... *

Мисс Россиньоль. Ее сухое тело,
И кость узка, и глубина во взоре...
Представь, что Магдалина Донателло **
На склоне лет попала в лепрозорий

Для старых католичек. В черной шали,
Заколотой булавкою непрочной,
Мы видели ее в глухом квартале
С корзиной и посудиной молочной.

Мне говорила мать, что это тело
Любило шелк и легкие кареты...
Но раз она над мертвым в церкви пела –

И в нем узнала сына... Да, вот эта
Седая ведьма в вылинявшей шали,
Чей взор горел, чьи руки обнимали...

* Красавица, которая была... (франц.)
** Донателло (ок.1386-1466) – итальянский скульптор.

* * *

Двадцатый век. Миранда. Санта-Грасс.
La guerre civile *. Фаланга у Мадрида.
Кровоточащий свет. Полночный час.
Усталый профиль сосланного. С виду

Типичный иудей. Строчит статью,
Сминает лист и прячет под рубаху,
По временам, озлобясь, бьет с размаху
По лезущему на нос муравью.

Парадоксальный век, когда героя
Гнилой оливой кормят на второе,
А ночью блохи до смерти едят...

В отеле спят. Лишь девочка у входа
Насвистывает песенку свободы,
Какие пели много лет назад.

* Гражданская война (франц.)

ADIEU... *

Я должен написать еще сонет,
Иначе бы я вовсе свел на нет

То главное, что мы имеем, – море.
Рыбачий риф. Тропа на плоскогорье

Опасна и узка, как бечева.
В тумане зеленеют острова,

Наш самолетик кружится над пляжем,
Серебряным сверкая фюзеляжем,

И нитка стали отделяет нас
Блестящей и натянутой прямой

От облаков, от синевы морской...
Взглянуть на острова в последний раз,

Морские мили стягивать витком –
И ни о чем не думать. Ни о ком.

* Прощай... (франц.)

Перевела Алла Шарапова


Ян Лехонь (1899 – 1956)

Тост

Пусто, ни следа былого шквала,
Умерла листва и откружилась,
Все, что волновало, - миновало,
Все, что совершалось, - совершилось.

И лишь месяц серебристокрылый,
Как бы долго в мире ни светало,
Скрашивает траур над могилой,
Где земля покоится устало.

Что ж, поднимем на прощанье чаши,
Скорбь уже смешна и глуповата.
Нам - земля, земле - останки наши,
Нашему могильщику - лопата.

Все. Да успокоит безголосье
Нас, велеречиво сумасбродных,
И взойдем, как мудрые колосья,
Черный хлеб, насущный для голодных.

ИЛИАДА
Привередливый книжник, любитель Гомера,
Ко всему примеряя былые деянья,
Приглядись, как слепой у варшавского сквера
"Варшавянку" поет ради крох подаянья.

Что Гекуба тебе? Илион с его славой?
Подойди к старику с головой непокрытой,
Обними и шепни: "Мой Приам седоглавый,
Мне все помнится сын твой, в ту осень убитый".

И на дне его глаз ты увидишь не рану,
А надежда блеснет и вперится незряче:
"Я не раз говорил и твердить не устану,
Что ошиблась Кассандра! Все будет иначе".

Перевёл А. Гелескул




Антонио Мачадо (1875 – 1939)


* * *

По старым камням всё выше
взбирается мох упрямо.
На старой паперти нищий,
чье сердце древнее храма.

Предутренний воздух зябкий,
и он, всему посторонний,
в углу... Сквозь ветхие тряпки
дрожанье сухой ладони.

Слепец глядит, не мигая.
Белеют тени в приделе,
скользя, за одной другая,
часами Святой недели.

ОСЕННЕЕ

Льет, а не пожелтело,
мрамор дряхлеет глухо,
спать остается тело,
отъединясь от духа.

Призрачней тени стали,
и высоко над нами
плещут пустые дали
ангельскими крылами.

Голос в зыбучей сфере
смертного ореола.
Радости и потери
память перемолола,

всё принимая, кроме
ненависти и гнева
на огневистом сломе
облака или неба.

Пер. Н. Ванханен

* * *

На площади пустынной вода, бросая блики,
Течет на грубый камень. Садовая ограда
Увита повиликой, а выше повилики
Коснеет кипариса недвижная громада.

На площади строенья дремотою затронув,
Туда нисходит вечер. Безжизненным приветом
Ему блеснут витрины, и смотрятся с балконов
Размытые фигуры, подобные скелетам.

На площади забвенье, и звуки оробели,
Пока душа приемлет удел своей печали.
Сгустившиеся тени все поглотить успели,
За вычетом капели во мраморном фиале.

Пер. Г. Зельдович

ДЕТСКОЕ ВОСПОМИНАНИЕ

Хмурый вечер. Небо бездонно.
В старой школе начало урока.
Дети слушают. Монотонно
Зимний дождь барабанит в окна.

Бьют часы. В простенке меж ставень,
На картине в треснутой раме –
По тропе убегает Каин,
На земле умирает Авель.

Наш учитель, сухой и бледный,
Словно призрак в тенях вечерних,
Позвонив в колокольчик медный,
Открывает старый учебник.

И весь класс повторяет хором
Вслед за ним, как слова из песен:
Дин-ди-линь, пятью восемь сорок,
Шестью восемь… девятью десять…

Хмурый вечер. Небо бездонно.
В старой школе конец урока.
Дети учатся. Монотонно
Зимний дождь барабанит в окна.

Пер. Н. Винокуров
Гарде
Почётный автор
 
Сообщения: 155
Зарегистрирован: 10 янв 2016, 19:00

Re: Проект Классика

Сообщение Гарде » 11 май 2017, 18:55

Эндрю Марвелл (1621 – 1678)


Определение любви
Моя любовь ни с чем не схожа,
Так странно в мир пришла она, —
У Невозможности на ложе
Отчаяньем порождена!
Да, лишь Отчаянье открыло
Мне эту даль и эту высь,
Куда Надежде жидкокрылой
И в дерзких снах не занестись.
И я бы пролетел над бездной
И досягнуть бы цели мог,
Когда б не вбил свой клин железный
Меж нами самовластный Рок.
За любящими с подозреньем
Ревнивый взор его следит:
Зане тиранству посрамленьем
Их единение грозит.
И вот он нас томит в разлуке,
Как полюса, разводит врозь;
Пусть целый мир любви и муки
Пронизывает наша ось, —
Нам не сойтись, пока стихии
Твердь наземь не обрушат вдруг
И полусферы мировые
Не сплющатся в единый круг.
Ясны наклонных линий цели,
Им каждый угол — место встреч,
Но истинные параллели
На перекресток не завлечь.
Любовь, что нас и в разлученье
Назло фортуне единит, —
Души с душою совпаденье
И расхождение планид.
Перевёл Г. Кружков


Мишель Уэльбек (1956)

ПОЛДЕНЬ
Улица Сюркуф блестит, как склянка,
В сетке ливня магазин колбас,
А влюбленная американка
Пишет другу сердца в Арканзас.
Жизнь струится за глотком глоток;
Под зонтами прячась близоруко,
Ищут выход - непростая штука -
Смертные меж паникой и скукой
(Выброшен окурок в водосток).
Жизнь на малой высоте. Безлюдье.
Вялый темп бульдозера в траве.
Кончилась одна из интерлюдий -
Час сидения в пустом кафе.
Перевод Ирины Кузнецовой
***

Просыпаюсь, и мир на меня обрушивается, как скала,
Забивает мою гортань, как песок.
На лестницу падает солнце; начинаю свой монолог —
Диалог ненависти и зла.

И впрямь, себе говорит Мишель, жизнь должна быть разнообразной,
Должна быть более цельной и более праздной;
И вовсе не обязательно видеть и те, и эти
Обстоятельства в желаемом свете.

Пробивается солнце сквозь тучи на улицы городские,
И в резких его лучах,
В мощных лучах его видно, как немощны судьбы людские.
Приближается полдень и воцаряется страх.


***

Жизнь начинается опять,
Когда с утра стоишь под душем,
А ночь не хочет отступать,
Дыша в затылок равнодушьем.

Ну что ж, начну — начав с нуля,
Ужав себя почти до точки —
Искать, по мусору снуя,
Подобия и оболочки.

Как лужица небытия,
Свет растечется, пропуская
Ту жизнь, где, может быть, и я —
Лишь видимость полупустая.

Перевод М. Яснова
Джерард Хопкинс (1844 – 1889)


СОКОЛ

Господу нашему Христу

Я видел нынче утром фаворита
Зари, дофина света, пестрой реки героя –
Сокола, седлавшего ветер. Пространство кроя
Крылом – как ходил на хорде крыла! Как бита
Была высота! Как он скользил в ней – открыто –
Как конькобежец, шага длину утроя
На повороте. – Ветер! – Дух мой, от непокоя
Укрытый, взвился. – О мощь! О зоркость зенита!
Дикая красота и доблесть, перо и воздух, свершенье –
Вместе отныне! И – огонь, что ты высек, в мильоны
Раз прекрасней, столь же опасней, о мой командор!

Что удивляться: плуг – и тот, пройдя все препоны,
Горит. И голубо-бледные угли в паденье,
Расщепляясь, багровым золотом брызжут изо всех пор.


ФЕЛИКС РЭНДЭЛ

Феликс Рэндэл, кузнец, так значит все, и я не простился...
Статный, широкий в кости, отлитый надежно,
Таял, таял, словно в бреду, и сперва осторожно –
Четыре тяжких напасти к нему подступались. Бился,

Но сломлен. Всё проклял, потом – помазан – смягчился.
Уж год почти вырастал из старых одёж, но –
Трудно. Я дал ему все, что было возможно.
Боже, прости ему, ежели где оступился.

Так ходишь к больным и душой срастаешься с ними.
Тронешь плечо – и высушишь слезы. Твоими
Слезами тронуто сердце, дитя, бедный Феликс;
Как льнул ты к слову!

И ранние бурные годы твои как назвать пустыми,
Когда в темной кузне горя, титан меж своими,
Для смурой коняги искро-звонкую гнал обнову!

Перевела Т. Стамова

СВИНЦОВОЕ ЭХО

Неужели нигде, никогда и никто не найдет эту цепь, или сеть, или клетку,
иль ключ заключить, запереть, задержать, заковать
Красоту, удержать красоту, красоту, красоту… чтоб она не исчезла?
Неужели нельзя эти складки, глубокие складки разгладить, прогнать
Их с лица? Отогнать, отпугнуть этих слуг и посланцев, послушных посланцев
седин?
Нет, нельзя, о, нельзя, нет, нельзя, и не ложь,
Что недолго ты будешь такой, как теперь, в красоте:
Улетит, отцветет - всё равно, не вернешь;
О, пощады не жди, отрекись и отчайся,
В отреченьи, отчаяньи - мудрость, затем что нельзя
Отогнать от себя
Старость, старости знак - серебро седины,
И глубокие складки, морщины, томление смерти томительней смерти,
свивание савана, в черной могиле могильных червей, и тление тела;
О, рыдать начинай: нет ключа, нет возврата,
Всё равно - не вернешь, всё равно - все равны,
И ни радости нет никому, ни пощады,
И пощады не жди, не жди, не жди.

перевёл И. Романович

Томас Харди (1840 – 1928)

НА ЭСПЛАНАДЕ
(Разгар лета, 10 часов вечера)

Огромная и ясная луна
Над ширью моря.
Внизу – дорожка лунная видна
В морском просторе,
По ней бегут, вдали теряясь вскоре,
Мерцанья света,
Как лепестки цветов. Дрожит волна...
Всё просто и всё тайною одето.

Укрылся горизонт за мрак ночной.
Из-за моей спины
Огни залива, выгнувшись дугой
В две стороны,
До самой дамбы аж устремлены
Жемчужной нитью.
Их отраженья тают под водой...
Всё просто и всё ждет еще открытья...

За створкой растворенного окна
В какой-то миг
Вдруг девушка запела, и струна...
И лунный блик
Скользнул по судну, вот к нему приник
Звук арфы сладкий.
И тут очнулся я: мне неслышна,
Моя Судьба вдруг подошла украдкой!

перевёл В. Лунин

ТЩЕТНАЯ БОЛЕЗНЬ

Сквозь своды боли, сквозь
Углы смертельной бледности - везде
Безумья призраки толкали мозг
К безжалостной беде.

Все таяло вокруг
И возникало вновь, злой жар и бред,
Дрожь, дерганье и беспрерывный стук
За мною шли вослед.

"Настанет ли теперь
Конец проклятому пути?" - И вот
Увидел я распахнутую дверь,
И к Смерти дверь ведет.

Все сделалось ясней:
"Конец! Всеизбавляющая дверь…"
Но где ж она? Уходит вглубь, за ней
Мне не поспеть теперь.

Уж я скользил назад
Вдоль галерей, которыми пришел.
И день вернулся - те же небеса,
Я ту же жизнь нашел.

Все шло прекрасно тут:
По-старому разыгрывалась роль,
Меня спокойный окружил уют,
Как прежде - злая боль.

Я должен был блуждать,
Едва я помню ту беду… но все ж
Обратный путь мне не забыть… опять
Меня пронзает дрожь.

Мне предстоит опять
Весь путь видений тающих пройти,
По мрачным тем покоям вновь ступать,
Чтоб к Смерти дверь найти.

Пер. Д. Майзельс



Стивен Спендер (1909 – 1995)

* * *

Семья берегла меня от детей, у которых
Ругань крепче кремня, а сквозь рваный карман
Белеет бедро. Они везде,
Вдоль улиц, близ рек — и на дереве, за гнездом.

Мне тигра страшней были их мускулы из стали,
И цепкие руки, и ноги, которыми они лягались,
И соль их насмешек, когда они
Передразнивали мой лепет из-за спины.

Проворные, они из-за заборов
Упорно лаяли на наш мир. Кидались грязью.
Я в сторону смотрел, притворялся, что улыбаюсь.
Я так хотел их простить. Но они мне не улыбались.
Пер. Ю. Анисимов


Уильям Вордсворт (1770 – 1850)

К КУКУШКЕ

Едва начнешь ты куковать,
Я стану беззаботным,
О, птицей ли тебя назвать
Иль звуком перелетным.

Вот я в траве высокой лег
И слышу крик повторный,
Летит он, - близок и далек, -
Тревожа воздух горный.

Твердишь ты долам о весне,
О солнце и растеньях,
Но повесть ты приносишь мне
О призрачных мгновеньях.

Привет! Ты нам ласкаешь слух
Весною не случайно.
Не птица, а незримый дух,
Бродячий голос, тайна.

Все тот же, что меня пленял
В далеком детстве, в школе,
И вглядываться заставлял
В кусты, деревья, поле.

Я за тобой в лесу бродил,
И, голос перелетный,
Ты мне надеждой сладкой был,
Прекрасной и бесплотной.

И я люблю тебе внимать,
Сокрыт травой густою,
Пока не оживет опять
То время золотое.

И мир, где обитаешь ты,
Мне кажется, о птица,
Чудесною страной мечты,
Где сердцу сладко биться.

Пер. Георгий Иванов

АГАСФЕР

Без конца моя дорога,
Цель все так же впереди,
И кочевника тревога
День и ночь в моей груди.

Многопенные потоки,
Пробежав скалистый путь,
Ниспадают в дол глубокий,
Чтоб умолкнуть и заснуть.

Стая туч, когда смирится
Гнев грозы и гул громов,
Шлемом сумрачным ложится
На зубчатый ряд холмов.

День и ночь косуля скачет
По скалам среди высот,
Но ее в ненастье прячет
От дождя укромный грот.

Зверь морской, что в океане
Крова мирного лишен,
Спит меж волн, но их качанья
Он не чувствует сквозь сон.

Пусть, как челн, грозой гонимый,
Пляшет ворон в бурной мгле, —
Рад он пристани родимой
На незыблемой скале.

Робкий страус до заката
По пескам стремит свой бег,
Но и он спешит куда-то
В сень родную — на ночлег…

Без конца моя дорога,
Цель все так же впереди,
И кочевника тревога
День и ночь в моей груди.

Пер. С. Маршак


ПЕСНЯ ЗА ПРЯЛКОЙ

Поздний час глядит в окно,
Но усталая рука
Крутит вновь веретено,
И проворна и легка, -
Ночь пришла, легла роса,
Чаще шелест колеса.

Разбрелись в полях стада,
Спят под кровом темноты, -
Пряжа льется без труда,
В пальцах больше быстроты.
Овцы спят - и крепче нить
Начинает прялка вить.

Застилает взгляд очей
Быстролетной страстью кровь,
Долговечней и прочней
Настоящая любовь, -
Это нить в руках у прях, -
В час, как овцы спят в горах.

Пер. М. Фроловский

Фернандо Пессоа (1888 – 1935)

* * *

Жизнь моя, ты откуда идёшь и куда?
Отчего мне мой путь столь неясен и таен?
Для чего я не ведаю цели труда?
Почему я влеченьям своим не хозяин?

Я размеренно двигаюсь — вверх или вниз,
И своё назначенье исполнить способен,
Но сознанье моё — неумелый эскиз:
Я подвластен ему, но ему не подобен.

Ничего не поняв ни внутри, ни вовне,
Не пытаюсь достичь понимания даже,
И не боль и не радость сопутствуют мне.
Я меняюсь душой, но изнанка всё та же.

Кто же есмь я, о Господи, в этакой мгле?
Что постигну, мечась в утомительной смуте?
Для чего я куда-то иду по земле,
Оставаясь недвижимым в собственной сути?

Путь мой пуст и бесплоден, — так нужен ли он,
Если смысл от деяний моих отодвинут?
Для чего мне сознанье, которое — сон?
Для чего я в реальность жестокую кинут?

Да пребуду сознаньем и слеп я, и нем.
О иллюзии! Стану под вашей защитой
Пребывать в тишине, наслаждаться ничем
И дремать бестревожно, как берег забытый.

* * *

Здесь, в бесконечность морскую глядя, где свет и вода,
Где ничего не взыскую, где не влекусь никуда,
К смерти готовый заране, вверясь навек тишине,
Так и лежал бы в нирване, и отошел бы во сне.

Жизнь — это тень над рекою, что промелькнёт ввечеру.
Так по пустому покою тихо идёшь, по ковру.
Бредни любви суть отрава: станет реальностью бред.
Столь же бессмысленна слава, правды в религии нет.

Здесь, от блестящей пустыни прочь отойти не спеша,
Знаю: становится ныне меньше и меньше душа.
Грежу, не веруя в чудо, не обладав, отдаю
И, не родившись покуда, смерть принимаю свою.

Необычайна услада: бризом прохладным дышу,
И ничего мне не надо: бриза всего лишь прошу.
Это на счастье похоже, то, что дано мне теперь:
Мягко песчаное ложе, нет ни страстей, ни потерь.

Выбрав тишайшую участь, слушать, как плещет прибой,
Спать, не тревожась, не мучась и примирившись с судьбой,
В успокоенье отрадном, от изменивших вдали,
Бризом пронизан прохладным здесь, у предела земли.

* * *

Старая песня в соседней таверне:
Скольким похожим внимал на веку.
Слушаю, в сумрак уставясь вечерний,
И без причины впадаю в тоску.

Пусть я не знал этой песенки старой,
Это не важно, не важно ничуть.
До крови ранено сердце гитарой,
Кончились слёзы — а то бы всплакнуть.

Вызвана кем и явилась откуда
Эта печаль, не моя и ничья?
Всем на земле одинаково худо,
Прошлое — вечная боль бытия.

Жизнь завершается, скоро — в потемки.
Грустная песня, печальная весть.
Есть лишь мотив, незнакомый, негромкий.
Есть только то, что пока ещё есть.
(пер. Е. Витковский)

* * *

Сегодня, в ясной тишине заката,
Когда неспешно подступает мрак,
Хочу постичь, каким я был когда-то,
Каким я стал, и почему, и как.

Но прошлое пронизываю взглядом
И вижу: я всечасно походил
На все и вся, что обреталось рядом, —
Собою быть недоставало сил.

Минувшее! Забытая страница
С изображеньем чуждого лица!
Осколок истины во мне таится, —
Стремленье без начала и конца.

Мне цель была от века незнакома,
Из двух путей годится мне любой;
Я был в миру — частицей окоема
И был ничем наедине с собой.

Я, чуждый очертаниям доныне,
Разнообразен там же, где безлик.
Я по себе влачусь, как по пустыне, —
Свой собственный изменчивый двойник.

Быть может, я (все быть на свете может)
Из обликов нездешних соткан весь,
И суть мою душа пространства множит,
И есмь лишь потому, что явлен здесь?

А может (не положено предела
Стремленью мысли!) — о, быть может, я
Продленный миг, который жаждал тела,
Дабы вкусить земного бытия?

(пер. С. Александровский)

* * *

Я знаю, что есть острова в океане,
Незримые зренью и юга южней,
Настолько подобные бархатной ткани,
Что сущее видеть не горестно в ней.

Я знаю, я знаю: зеленые чащи
И белый коралл в лучезарном порту,
Где все обратилось любовью, дарящей
Все то, чем сознанье одарит мечту.

Я знаю, я знаю – и слушаю чутко,
Как ветры, бегущие в гуще листов,
Едва уловимо коснутся рассудка,
И звать их любовью рассудок готов.

Светлы и прекрасны, и с былью не схожи,
И вечно манят, и туда не попасть –
Но явственны сердцу, и глазу, и коже,
Меня самого неотъемная часть...

Я знаю, я знаю – и знаю, что надо
Искать их не там, где их надо искать...
И знаю сиянье, в котором награда,
И к ним уводящую водную гладь.

(пер. Г. Зельдович)


* * *

За окнами стынет вечер –
ведь небо к ночи холодней, –
и цепом докучным ветер
молотит по скуке моей.

Небывших жизней осталось
так много на стороне,
любилось и отмечталось,
привиделось только во сне.

О ветер, мой друг нездешний,
хоть ты со мной не молчи!
Ведь плачется безутешней
в такой безответной ночи.

Томленья, мечты – пустое!
Зачем себя растравлять?..
Кто скажет, что я такое?
И как про это узнать?

(пер. Г. Шмаков)

Боб Дилан (1941)


(р.1941)

СЕВЕРЯНКА

Как поедешь на ярмарку в северный край,
Где ветра бьют в ставень и стынет кровь,
Мой привет кой-кому передай – пускай
Вспомнит она про мою любовь.

Будешь там, когда голосит метель,
Неподвижны реки и солнца нет,
Посмотри, сапожки на ней не те ль,
Что купил я летом, тому пять лет?

И еще прошу, взгляни, не забудь,
Так же льется ль тех волос водопад,
Стыдливой волной омывая грудь,
Как их помню я, хоть забыть и рад?

Я в ночной темноте и в сиянии дня
Сам, как ветер, на север лететь готов,
Только б знать, что помнит она меня
В том краю бездомных ветров.

Так скорей поезжай в тот северный край,
Где ветра бьют в ставень и стынет кровь –
Северянке привет передай – пускай
Вспомнит она про мою любовь.

(пер. С. Михайлов)
Гарде
Почётный автор
 
Сообщения: 155
Зарегистрирован: 10 янв 2016, 19:00

Re: Проект Классика

Сообщение Гарде » 11 май 2017, 18:56

Филип Ларкин (1922 – 1985)

ИЛЛЮЗИИ

Конечно, мне подмешали наркотик, да столько,
что я не приходила в себя до следующего утра. Я
ужаснулась, поняв, что меня погубили, и
несколько дней была безутешна и плакала,
словно ребенок, которого убивают или посылают
к тебе.
Мейхью,
Лондонский Труд и Лондонская Беднота

Даль ко мне доносит горький вкус беды,
Острый стебель в горле у тебя застрял,
Солнечные блики, случая следы,
Стук колес снаружи, отзвук суеты,
Там, где Лондон свадебный на ином пути,
Свет неоспоримый с трудной высоты
Разъедает шрамы, извлекает стыд
Из его укрытья; целый день почти,
Как ножи в коробке, разум твой открыт.

В трущобах лет ты похоронена. Не смею
Тебя утешить. Что сказать смогу?
В страданьи - истина, и перед нею
Любое понимание - пустяк.
Тебе свое страдание важнее,
Чем то, что жизнь перед другим в долгу -
Насильником, что, млея и бледнея,
Взбирается на нищенский чердак.

(пер. И. Озерова)

ЧТО ТУТ СКАЖЕШЬ?

Народы-сорняки,
Кочевники на горных тропах,
Кряжистые племена,
Суровой ниткой сшитые семьи –
Пасмурным утром в жерновах городов
Их жизнь медленной смерти подобна.

Они возводят дома,
Молятся Богу до и после еды,
Одной меркой мерят любовь и наживу,
Они медленно умирают.
День проходит в поисках снеди
Или в беседе застольной.

Время сбора плодов
И время цветенья
К смерти нас приближают, –
Так они говорят
И руками разводят –
Что тут скажешь?

(пер. И. Оганджанов)



Умберто Саба (1883 – 1957)


ВЕЧЕРНЯЯ ЗАРЯ НА ПЛОЩАДИ АЛЬДРОВАНДИ В БОЛОНЬЕ

На площадь Альдрованди теплый вечер
нисходит с неба истинным супругом
к красавице, с которою обвенчан.

Галдят мальчишки, выпятивши губы:
ведь берсальеры встали полукругом,
задравши к небу золотые трубы.

Хребтами гор оливкового цвета,
долиной с маляриею в осоке
окружены они и площадь эта.

Но вот капрала поднятые руки!
И рота дружно надувает щеки.
И в воздухе осеннем льются звуки:

сначала песня о прекрасном взоре,
чуть позже – вальс, что будоражит нас
и, наконец, напев вечерней зори.

И вся ты здесь, Италия, сейчас!

ГОЛУБИ НА ПОЧТОВОЙ ПЛОЩАДИ

Кустарник с шевелюрой темно-красной
взрыхленной клумбе тень дарит, и в ней
блуждает стайка голубей.
Умней
других и, вероятно, голодней,
один из них вразвалку и с опаской
приблизился к ботинку моему.
"Ведь человеку,– говорит он,– все же
я верю, и не верю я".
"Я тоже,"–
безмолвно я ответствую.
К тому
ж и площадь эту, где спешил я к другу,
что ждал меня, мне думалось, всегда,
фонтан с прелестной радугой и клумбу
с цветущими геранями, куда
разочарованной вернулась птица,
создали люди для людей, и ты –
увы, ты прав.
Кто больше усомнится
в их щедрости, в том больше правоты.

КНИГИ

Тебе назад я шлю твои (о да,
прекраснейшие) книги; я их вовсе
не открывал, лишь просмотрел. Отныне
другая книга предо мной – живая,
быть может и не стоящая тех,
но стоящая сказки. В этой книге
ни слова не написано пером:
она уводит прямо в мир пернатых.

Младенец, впавший в старость, я зубрю
их нравы, их обычаи. Купанье,
с ума жену сводящее, меня
в восторг приводит. И листочки в клюве
туда-сюда таскаемые. Жизнь,
сломав почти что все мои игрушки,
невиннейшую дарит мне: птенца,
родившегося в клетке и, однако,
в ней вовсе не томящегося. Можешь
над стариком смеяться; впрочем, лучше
ему простить.

ПИСЬМО

Шлю два стихотворенья. Это чьи-то
последние слова на свете, между
собой той нитью связанные, коей
ни твой поступок юный, ни война
не оборвали.
Ежели тебе
текст этой средиземноморской грезы,
отстуканной на пишущей машинке,
понравится, вложи его, будь добр,
в оставленную мною при отъезде
тетрадку синюю, где есть стихи
о Телемахе.
Скоро, полагаю,
мы свидимся. Война прошла. А ты –
ты забываешь, что я тоже выжил.
(пер. Иосиф Бродский)


Ян Камперт (1902–1943)

ПЕСНЯ ВОСЕМНАДЦАТИ РАССТРЕЛЯННЫХ

Два метра камера длиной,
два метра шириной.
Но это больше земляной
постели, где со мной
еще семнадцать человек,
молчание храня,
сегодня обретут ночлег
при ярком свете дня.

О воздух вольных берегов
Голландии родной!
Дыханье смрадное врагов
грязнит тебя весной.
И честным людям в эти дни
в кровать свою не лечь.
С семьей прощаются они
и обнажают меч.

Я знаю, как на этот раз
трудна задача, но
еще немыслимей отказ:
в стране моей давно
свобода – с жизнью наравне,
но ценится сильней.
И если враг пришел ко мне,
то он пришел за ней.

Нарушив клятвы и хвалясь
расчетливостью зла,
втоптал провинции он в грязь
и разорил дотла.
Он разделил народ и страх
посеял вдоль межей.
И впрямь велик великий рейх
по части грабежей.

Теперь Берлинский Крысолов
дудит в свою дуду.
К его мелодии без слов
свои слова найду:
как мы в тот час, когда рассвет
забрезжит, канем в тьму,
так вы ступайте – не вослед! –
наперекор ему.

Прощай, читатель этих слов:
идет последний час.
Не забывайте наших вдов,
не забывайте нас.
Как не забыли мы, храня
любовь к родной стране,
о том, что ночь короче дня,
в Голландии – вдвойне.

Я вижу – первые лучи
коснулись потолка.
Господь, страданья облегчи.
Да будет смерть легка.
Ошибок давних и тоски
сейчас – не обессудь.
Я умираю по-мужски.
Благослови мой путь.

(пер. И. Бродский)

Теодор Крамер (1897 – 1958)

КОНТУЖЕННЫЙ

Тот самый день, в который был контужен,
настал в десятый раз; позвать врача —
но таковой давно уже не нужен,
навек остались дёргаться плеча.
Сходил в трактир с кувшином — и довольно,
чтоб на часок угомонить хандру:
хлебнёшь немного — и вдыхать не больно
сырой осенний воздух ввечеру.

По окончаньи сумерек, однако,
он пробирался в опустевший сад,
и рыл окопы под защитой мрака
совсем как много лет тому назад:
всё — как в натуре, ну, размеров кроме,
зато без отступлений в остальном,
и забывал лопату в чернозёме,
что пахнул чёрным хлебом и вином.

Когда луна уже светила саду —
за долг священный он считал залечь
с винтовкою за бастион, в засаду,
где судорога не сводила плеч;
там он внимал далеким отголоскам,
потом — надоедала вдруг игра,
он бил винтовкой по загнившим доскам,
бросал её и плакал до утра.

МАРТОВСКИЕ СМЕРТИ

Когда межу затянут сорняки
и вспыхнет зелень озими пшеничной —
в деревне умирают старики,
весенней смертью, тяжкой, но привычной.

Сам воздух, будто некая рука
орудует, в кого постарше целя,
чтоб тот залег в могилу тюфяка,
с которой встал-то без году неделя.

Они лежат, одеты потеплей,
и слушают — занятья нет приятней, —
как треплет ветер кроны тополей,
как шумный гурт прощается с гусятней.

Взвар застывает коркой возле рта,
без пользы стынет жирная похлебка;
при них весь день дежуря, неспроста
домашние покашливают робко.

Еще успеют увидать они,
как дерева проснутся от дремоты, —
но чем светлей, чем радостнее дни —
пономарю все более работы.

СТОЧНЫЙ ЛЮК

Измотан морозом и долгой ходьбой,
старик огляделся вокруг,
подвинул решетку над сточной трубой
и медленно втиснулся в люк.

Он выдолбил нишу тупым тесаком,
спокойно улёгся во тьме,
то уголь, то хлеб он кусок за куском
нашаривал в жидком дерьме.

Почти не ворочался в нише старик,
и видел одних только крыс,
лишь поздний рассвет, наступая, на миг
в решётку заглядывал вниз.

И зренье, и слух отмирали в тиши,
и холод как будто исчез,
и дохли в одежде голодные вши,
утратив к нему интерес.

И был он безжалостно взят за грудки,
и вынут наружу, дрожа,
и тщетно пытался от грозной руки
отбиться обтеском ножа.

* * *

И сгущается ночь
и слетает листва
и ничем не помочь
и надежда жива
и торчит часовой
и никто никуда
и хлебнули с лихвой
и гудят провода.

И могли бы добром
и уж прямо враги
и не действует бром
и тупеют мозги
и баланда жидка
и бессмыслен скулёж
и шептаться тоска
и молчать невтерпёж.

И над родиной тьма
и не жизнь а дерьмо
и сойти бы с ума
и на каждом клеймо
и не верим вестям
и сжимает сердца
и полгода к чертям
и не видно конца.

10. 10 1940, о. Мэн, лагерь для интернированных

ПОЗДНЯЯ ПЕСНЬ

Тропки осенние в росах,
клонится год к забытью,
глажу иззубренный посох,
позднюю песню пою;
знаю, что всеми покинут,
так что в собратья беру
угли, которые стынут,
и дерева на ветру.

Сорваны все оболочки,
горьких утрат не сочту;
там, где кончаются строчки,
вижу одну пустоту.
Ибо истают и сгинут —
лишь доиграю игру —
угли, которые стынут,
и дерева на ветру.

Родиной сброшен со счета,
в чуждом забытый краю,
всё же пою для чего-то,
всё же кому-то пою:
знаю, меня не отринут,
знаю, послужат добру
угли, которые стынут,
и дерева на ветру.

* * *

Осенние ветры уныло
вздыхают, по сучьям хлеща,
крошатся плоды чернобыла,
взметаются споры хвоща,
вращает затылком подсолнух
в тяжелых налетах росы,
и воздух разносит на волнах
последнюю песню косы.

Дрозды средь желтеющих листьев
садятся на гроздья рябин,
в проломах дорогу расчистив,
ползут сорняки из лощин,
молочною пеной туманов
до края долина полна,
в просторы воздушные канув,
от кленов летят семена.

Трещат пересохшие стручья,
каштан осыпает плоды,
дрожит шелковинка паучья
над лужей стоялой воды,
и в поле пустом и просторном,
в приливе осенней тоски,
взрываются облачком черным
набухшие дождевики.

О ПРЕБЫВАНИИ ОДИН НА ОДИН

С каждым однажды такое случается: вдруг
вещи как вещи внезапно исчезнут вокруг.
Выпав из времени, все позабыв, как во сне,
ты застываешь, с мгновением наедине.

Наедине с перелеском, с тропинкой косой,
с житом и куколем, сеном и старой косой,
с грубой щетиной стерни, пожелтевшей в жару,
с пылью, клубящейся на придорожном ветру.

С волосом конским, что прет из обивки, шурша,
с пьяницей, что до получки засел без гроша,
с водкой в трактире, едва только шкалик почат,
с пепельницей, из которой окурки торчат.

К злу и добру в равной мере становишься глух,
ты — и волнующий шум, и внимающий слух.
Пусть через годы, но это придет из глубин:
знай же тогда — ты со мною один на один.

РЫБА С КАРТОШКОЙ

Горстка рыбы с картошкою, полный кулёк
на три пенса, — а чем не обед?
Больше тратить никак на еду я не мог,
уж таков был семейный бюджет.
Я хрумкал со вкусом, с охоткой,
и крошки старался поймать,
покуда за перегородкой
так тягостно кашляла мать.

Горстку рыбы с картошкою, полный кулёк,
принесла ты в кармане своём,
помню, тяжкий туман в переулках пролёг,
было некуда деться вдвоём.
И, помню, в каком-то подъезде
мы были с тобою в тот раз —
дрожали рисунки созвездий
и слёзы катились из глаз.

Горстка рыбы с картошкой в родимом краю —
все, кто дорог мне, кто незнаком,
съешьте рыбы с картошкою в память мою
и, пожалуй, закрасьте пивком.
Мне, жившему той же кормёжкой,
бояться ли судного дня?
У Господа рыбы с картошкой
найдется кулёк для меня.

(пер. Евгений Витковский)


ПИССУАР

Он выдыхает аммиак,
он гений места, где
на десять шлюх один кабак
и стены в бороде.
С него почти сошла эмаль,
над чашей – вечный пар.
Он заслужил свою медаль,
старинный писсуар.

Он безотказно служит всем,
всем, невзирая на…
Здесь облегчают груз проблем
профессор и шпана.
А тот, кто обеделен судьбой,
печальный мемуар
выводит прямо над тобой,
старинный писсуар.

Ты словно вышел навсегда
из времени реки,
зовешь на огонек, когда
закрыты кабаки.
Твоим журчаньем вдохновлен,
еще острей мой дар.
Да не исписан будет он,
старинный писсуар!


Перевёл Владимир Фадеев




Болеслав Лесьмян (1877 – 1937)

КОРЧМА

Между небом и пеклом, в таком бездорожьи,
Что его за версту облетает дух божий,
Приютилась корчма, где посмертной гульбою
Беспробудная голь поминает запои.
Скопидом, заглотавший остаток жемчужин,
Там найдет за два гроша и угол и ужин,
И убийца, привыкший креститься на обух,
Приглядит себе жертву в потемках загробных.
И блудница в серьгах и снотворной помаде,
На дородного призрака искоса глядя,
Брови выведет синим – известна примета,
Что покойники падки до синего цвета.
Музыканты там есть – и лежит на капелле
Вся забота о том, чтобы пили и пели,
И такой пустозвон заведен под навесом,
Что от пляса корчма так и валится к бесам –
То завалинкой топнет, то выкажет норов
Так, что искры из глаз полетят у танцоров!..
И одна лишь за печкой старушка-тихоня –
Мать пяти душегубов – уткнулась в ладони,
Притулилась посмертно и теплит в печали
Память первой любви на родном сеновале,
И тихонечко тренькает, сидя в сторонке,
Вытригоренку-польку на ржавой гребенке.

КУКЛА

Я – кукла. Светятся серьги росой нездешнего мира
И сном по шелковой яви на платье вытканы маки.
Люблю фаянсовый взгляд мой и клейкий запах кармина,
Который смертным румянцем горит на матовом лаке.

Люблю в полуденном солнце лежать на стройном диване,
Где скачут зайчики света и где на выгнутой спинке
Безногий ирис витает у ног задумчивой лани,
А в тихой вечности плюша гнездо свивают пылинки.

Признательна я девчурке за то, что с таким терпеньем
Безжизненностью моею играет, не уставая,
Слова за меня лепечет и светится вдохновеньем –
И кажется временами, что я для нее живая.

И мне по руке гадая, пророчит она, что к маю,
Взяв хлеб и зарю в дорогу, предамся я воле божьей
И побреду, босоногая, по Затудальнему краю,
Чтоб на губах у бродяги поцеловать бездорожье.

Однажды судьба не взлюбит – и вот я собьюсь с дороги,
Останусь одна на свете, гонимая отовсюду,
Уйду от земли и неба и там, на чужом пороге,
Забыта жизнью и смертью, сама себя позабуду...

Подобна я человеку – тому, Который Смеется.
Я книгу эту читала... Премудростям алфавита
Я, словно грехам, училась – и мне иногда сдается,
Что я, как почтовый ящик, словами битком набита.

Хочу написать я повесть, в которой две героини.
И главная – Прадорожка, ведущая в Прадубравье,
Куда схоронилась Кукла, не найденная доныне, –
Сидит и в зеркальце смотрит, а сердце у ней купавье.

Два слова всего и знает, и смерть называет Мамой,
А Папой – могильный холмик. И всё для нее потеха...
Голодные сновиденья снуют над пустою ямой,
А кукла себе смеется и вслушивается в эхо...

Конец такой: Прадорожка теряет жизнь на уступе...
Намеки на это были. Смотри начальные главы...
И гибнет кукла-смеялка с четой родителей вкупе.
И под конец остаются лишь зеркальце да купавы...

Писать ли мне эту повесть?.. Становятся люди суше,
И сказка уже не в моде – смешней париков и мушек...
Цветного стиха не стало... Сереют сады и души.
А мне пора отправляться в лечебницу для игрушек.

Заштопают дыры в бедрах, щербины покроют лаком,
Опять наведут улыбку – такую, что станет тошно, –
И латаные красоты снесут напоказ зевакам
И выставят на витрине, чтоб выглядели роскошно.

Цена моя будет падать, а я – всё стоять в окошке,
Пока не воздену горько, налитая мглой до края,
Ладони мои – кривые и вогнутые, как ложки, –
К тому, кто шел на Голгофу, не за меня умирая.

И он, распятые руки раскрыв над смертью и тленом
И зная, что роль игрушки давно мне играть немило,
Меня на пробу бессмертья возьмет по сниженным ценам –
Всего за одну слезинку, дошедшую до могилы!
(пер. А. Гелескул)


ЗА ГРОБОМ

Где безбытье рекой загустело,
Шепчет вера стволом камышовым.
Там не в тягость ни кости, ни тело!
Там никто не обмолвится словом!

Смерть обрывки житья втихомолку
Собирает и ладит пеленку,
Из застывшей тоски балаболку
Отольет своему призрачонку.

Прожитым порошит на ресницы;
Тень покойника, вняв напомину,
Мчится улицей, чтобы восниться
В дом, где жил и где принял кончину.

Под размахи могильной крапивы
Воскресенье чудачит во плесни...
Где мой братец, такой несчастливый?
Где сестрица, не певшая песни?

Я теней не нашарю во мраке,
Не поймаю в бесплотных просветах...
Знать, и призраком – будет не всякий,
Есть такие, что попросту нет их...

Нет и мглы, что душой быть хотела
И помериться с вечностью снами!
Эта боль, что болит без предела!
И отчаянье, словно бы в яме...

Темень встала за звездной пургою,
И приюта могильного – мало:
Хочет сбыться там что-то другое,
Не такое, как все, что бывало!..


РОМАНС

Я все же пою, хоть поется несладко!
Он был нищеброд, а она – христарадка.

Они полюбили средь уличной пыли
И жалкую тайну от мира хранили.

Веселая майская ночь оборола –
И сели вобним на ступенях костела.

Она вперемежку, согбенно и снуло,
Несла к нему губы – и корку тянула.

Вполсонках делились под мреющим небом
То хлебом, то лаской, то лаской – то хлебом.

И так утолялись под сенью церковной
И нищенский голод, и голод любовный.

Тебе – вразумленье, рифмач дальнозоркий!
Но нет у него ни подруги – ни корки.

(пер. Г. Зельдович)

* * *

Для чего мне эти свечи, эти лица?
С моим телом уж худого не случится.
Я лежу, а скорбь стоящих мне известна:
Все притворно, умирать же нужно честно.
Засмотревшись на венки, лежу я смирно,
Обособленно – торжественно – всемирно,
Смерть то стихнет, то в висках шумит натужно,
Но я знаю: ничего мне знать не нужно...
Так мне тягостно к могиле приобщаться,
Так не хочется в ИНОЕ превращаться.

(пер. Станислав Чумаков)
Гарде
Почётный автор
 
Сообщения: 155
Зарегистрирован: 10 янв 2016, 19:00

Re: Проект Классика

Сообщение Гарде » 11 май 2017, 18:57

Эдгар По (1809 – 1849)

АННАБЕЛЬ-ЛИ

Это было когда-то, в далекой стране,
Где у берега спят корабли.
Там я девочку знал (это было давно),
И я звал ее Аннабель-Ли.
Я жил ею одной, и она – только мной,
И, играя, мы вместе росли.

Были оба мы дети, – в далекой стране,
Где у берега спят корабли, –
Но любили мы так, как никто никогда,
Как большие любить не могли.
Только – ангелы рая за эту любовь
Рассердились на Аннабель-Ли.

Оттого и случилось – в той дальней стране,
Где у берега спят корабли, –
С моря ветер холодный дохнул из-за туч
И убил мою Аннабель-Ли;
И родные блестящей толпой собрались
И ее от меня унесли,
Чтобы в темном гробу схоронить навсегда
В глубине той далекой земли.

Видно, мало в раю знали счастья, что рай
Позавидовал детям земли:
Это ведомо всем в том далеком краю,
Где у берега спят корабли,
Почему черный ветер дохнул из-за туч
И убил мою Аннабель-Ли.

Но любили мы так, как никто из людей,
Как большие любить не могли –
Хоть мудрей нас, но так не могли;
И не властны ни ангелы райских полей
И ни демоны в недрах земли
Разрубить эту нить меж душою моей
И душой моей Аннабель-Ли.

Мне луна с вышины шлет лучистые сны
Про меня и про Аннабель-Ли;
Каждый звездный алмаз – словно свет ее глаз,
Тихий взор моей Аннабель-Ли;
Если ж ночь и темна – снова я и она,
Я, и друг, и сестра, и невеста-жена,
Тихо спим под покровом земли –
Где у берега спят корабли.

(пер. Владимир Жаботинский)

ПРИЗНАНИЕ

Фантазию поэта разгадать
Трудней всего; невидному другими
Птенцу в гнезде назначено лежать…
Таинственное в стих я скрою имя.
Ищи к строкам поближе, о химере
Упомни и об амулете, думай
О всем, в сердцах таимом, и в размере
Еще ищи, в согласных легком шуме,
В предлоге, прилагательном, союзе
И в знаках препинания; отвагой
Исполнись: здесь не гордиев дан узел -
Значит, не должно пользоваться шпагой.
Слова - их три здесь, их неуловимо
Тебе поэт произносил не раз:
Они прозрачнят стих, - душа любимой
Всегда сквозит в молчаньи милых глаз;
Синоним истины они, - скрывать
Я их в стихах задумал; гладко
Я стансы довожу к концу… Искать? -
О, тщетный труд: не разгадать загадки!

(пер. В. Федоров)



Збигнев Херберт (1924 – 1998)

ФРАГМЕНТ

Сребролукий услышь сквозь сумятицу листьев и стрел
Сквозь причитанья убитых сквозь битвы немое молчанье
осень опять Сребролукий деревья и люди уходят

спим в наших душных палатках под небом проклятьями смятым
пыль омывает нам лица пот умащает нам тело
меч отворяет нам грудь и не кровь не кровь убегает
падают старые мулы и тьма покрывает их очи
и паруса кораблей истлевают в безветренной бухте
жен своих нам не видать и горька нам любовь чужеземок
даже наплакаться досыта мы в их объятьях не можем
каменной Трои не просим сияющей славы не просим
пленниц и прочей добычи не просим Владыка не просим
но если можешь разгладь искаженные яростью лица
в руки вложи доброту как вложил в эти руки железо

и облака облака ниспошли Аполлон облака


ДОМЫСЛЫ НА ТЕМУ ВАРАВВЫ

Что стало с Вараввой? Я спрашивал ничего не известно
Спущенный с цепи он вышел на белую улицу
мог повернуть направо пойти вперед свернуть влево
завертеться от радости или закукарекать
Он Император головы и рук
Наместник своего дыханья
Я спрашиваю поскольку в какой-то мере причастен
Привлеченный толпою перед дворцом Пилата
я кричал как другие отпусти Варавву Варавву
Кричали все если б я один и молчал
всё равно бы стало в точности так как стало

А Варавва быть может вернулся в разбойничью шайку
Убивает мгновенно грабит до нитки
Или решил заняться гончарным делом
И руки замаранные преступленьем
очищает божественной глиной
Стал водоносом погонщиком мулов ростовщиком
корабельщиком -
на одном из его кораблей Павел плыл к коринфянам
или - этого тоже мы исключить не можем -
ценимым шпионом на жалованье у римлян

Глядите и удивляйтесь игре судьбы
возможностям шансам улыбкам фортуны

А Назаретянин
остался один
без альтернативы
с крутой
дорожкой
крови

(пер. Владимир Британишский)


ФОТОГРАФИЯ

с пацаном этим стрёмным как стрела элеатов
эфебом в травах высоких ничто меня не роднит
кроме даты рожденья да отпечатков пальцев

кадр тот поймал отец мой перед второй войной с персами
по облакам и листве догадываюсь что август
пташки сверчки разгулялись запах хлебов в разгаре

в долине река согласно римским картам Гипанис
водораздел близкий гром попросить бы у греков убежища
колонии их заморские были вполне достижимы

эфеб доверчиво лыбится да если и знает он тень
то лишь от соломенной шляпы от сосны или дома
а если луна то всегда на закате

что ж голову ты склонил мой маленький мой Исаак
только мгновение боли а потом превратишься
в кого только пожелаешь - в ласточку или в кувшинку

в муху стало быть кровь твоя перешла кровинка моя
только бы уцелеть в молнии летней невинный
как насекомое в янтаре неуязвимый навек
прекрасный как врезанный в уголь готический папоротник


ПОСЛАНЕЦ

посланец на ком зациклилась схема содома
о чаянный вестник триумфа либо погрома
прервать не приходит трагедии нудный урок

скандирует хор в глубине пророчества клятвы безумья
король геральдической рыбой бьётся в ячейках бездумья
где же второй из этой пары клоунов - рок

эпилог знает что! орёл вихрь волна морскaя
мёртвые что на поле еле дышат как камни
боги все спят ночь без молний безмолвный крик

наконец явился гонец маска крови слёз и грязюки
руки простирал на восток клекотал невнятные глюки
это было похуже смерти ибо ни тревога ни жалость
не нужны нам подай оправданье в последний миг

(пер. Р. Левчин)

ПРИТЧА О РУССКИХ ЭМИГРАНТАХ

Было в году двадцатом
может быть двадцать первом
прибыли в наши края
русские эмигранты

рослые русоволосые
с мечтательными глазами
и женщины как сновиденье

на улице вслед им глядели
как перелетным птицам

их приглашали в гости
шептались вокруг восхищались

но гасли огни приглашений
спускалась на них безысходность

газеты о них молчали
один пасьянс сострадал им

смолкали гитары за окнами
тускнели и очи черные

а вечером вместо поезда
им самовар посвистывал

два года спустя говорилось
лишь о троих
о том кто сошел с ума
о том кто повесился
и о той к которой ходили мужчины

где-то жили еще остальные
обращаясь медленно в прах

Эту притчу я слышу от человека
сознающего неизбежность событий
говорит чтоб меня ужаснув убедить

(пер. Сергей Тхоржевский)




Витезслав Незвал (1900 – 1958)

ОСЕННИЕ ЛИСТЬЯ

Вот осень осыпает листья
в ржавеющее фортепьяно.
Как жаль, что нет фонтана в этом большом саду.
Я
в месяц увядания ромашек
и прочих трав
читаю вам стихи.
Вы знаете, что я чуть-чуть романтик,
и улыбаетесь.
Синь ваших глаз
чрезмерна, словно живопись,
изображающая синеву.
Как слабый инструмент, звук исторгает жимолость.
Под осень, как под музыку,
вам трудно двигаться непринужденно.
В изгибе зачарованной змеи
вы поцелуям внемлете, как флейте.
Букеты осени разбросаны среди земли,
холодные, как вечные снега.
Позванивая, падают созвездья,
и кажется, что где-то бьют часы.
В ржавеющее фортепьяно слетают
листья и соцветья.
Мое стихотворение продолжается.
Как Лорелеи песенка чиста!
Тринадцать раз ее сыграл шарманщик.
Объединяет нас несчастье этого числа.
И всё же – будьте счастливы.
О, будьте счастливы,
пока болеет лес
опасной желтизной,
пока в моей душе живой
тяжка, словно любовь, болезнь,
предшествующая поэзии.

(пер. Б. Ахмадуллина)

* * *

Видел я, ты лежишь на столе
Под лиловой искусственной ночью.
Мне припомнились средневековые пытки,
Что в паноптикумах демонстрируются на восковых фигурах.
Та лиловая ночь без звезд
Среди белого дня,
Словно ночь на другой планете,
Разбивалась о занавески цветные.
Та лиловая ночь в опустелых покоях,
В тех покоях, что помнили тысячи переездов
И знали мой сон,
Что приснился мне в ночь, когда получил о твоей болезни известье.
Переезжали мы
В уродливый дом, что в предместье,
На какой-то чердак.
С той минуты меня одолела тоска.
О лиловая ночь,
Глубоко я вдыхаю твой воздух.
Если б выдохнуть с ним и тоску мою!
О лиловый искусственный свет среди белого дня в конце января.
Если б выдохнуть холод тоски и дышать бы цветеньем акаций!

(пер. Н. Асеев)

НОВОГОДНЯЯ НОЧЬ

Возле печки ветер сыплет в синеватый
четырехугольник белоснежной ватой
и жилец дыханьем согревает теплым
бледные соцветья что прилипли к стеклам

Абрис пианино книги по соседству
в сумраке маячит как руины сердцу
милые по детским радостям и страхам
как звезда над топью вырубкою шляхом

Нету у поэта кошки а снаружи
вопли и стенанья искры что не хуже
чем глаза кошачьи это просто ветер
тормоша деревья убивает вечер

Ох уже декабрь но жильцу об этом
думать неохота в комнате как летом
в парнике уютно и тепло в избытке
и щебечет чайник на электроплитке

О любви ведущий странные беседы
что печальны словно старые корсеты
мастер фейерверков и носитель масок
он хранитель наших уцелевших сказок

Бережный садовник красоты растущей
сетку параллелей как светило ткущий
соискатель кладов дарящих блаженством
листопад он может вызвать легким жестом

Он рождает весны над лугами девства
всех исповеданий он апостол с детства
ловит как капустниц снегопад облаток
и в любовной битве не покажет пяток

Знающий о смерти понаслышке только
он дрожит не видя в прочих войнах толка
ах декабрь суббота ночь и снег на сучьях
есть чего бояться зная жизни сущность

Сумерки он любит стол и лист бумаги
любит встать шатаясь точно выпил браги
участь мира в этот миг ему известна
да забыл он то что нынче ночь Сильвестра

Ночь Сильвестра гомон хаос лиц осколки
глаз что прочитали календарь до корки
пропасти гортаней в себя водку льющих
чтоб забыть на время натиск дней грядущих

Ночь Сильвестра рюмок фейерверка хаос
старики в подвалах винных чертыхаясь
кельнерам талдычат каждый свою повесть
в этом ненадолго бардам уподобясь

Чудом избежавши этой кобры пылкой
он проводит время тет-а-тет с бутылкой
и о жизни грезит он неприхотливой
и скорее долгой нежели счастливой

Он ее впивает в златоцветах горбясь
жизнь бальзам целебный из цветов чья гордость
яркость и величье первые причины
их равно слепящих жизни и кончины

Вещи повествуют своей речью внятной
о согласьи райском луч в вино закатный
превращает воду в поднятом стакане
как Христос на свадьбе в Галилейской Кане

Ах вещей подобных масса повсеместно
и жильцу об этом за столом известно
большей окружаем он волшебной мощью
нежели сегодня сильвестровской ночью

Как весны знамена расцветает иней
уходя корнями в заоконный синий
сумрак и сидит он за столом недвижен
высаженной рамой горизонт приближен

Он сидит ладонью пресс-папье касаясь
в виде кисти женской только у красавиц
пальцы столь пресны и холодны бывают
и глаза он тотчас в страхе закрывает

Что это монета золотая либо
впаянная в льдину маленькая рыба
кровь которой с каждым мигом холоднее
и рука поэта замерла над нею

Что это за гостья даже пол не скрипнул
при ее приходе призрачном и скрытном
проскользнула пухом над его порогом
он слегка испуган и почти растроган

Ровного овала пальцы без колечка
как ладонь далекой выдуманной вечно
снящейся любимой что являя милость
руку протянула но не появилась

Робок он и в этой робости немеет
он ладони этой целовать не смеет
чистотой своею леденящей твердой
и прекрасной точно принадлежность мертвой

Впрочем в этой смерти и его заслуга
просто под влияньем сумрака недуга
на столе сгустился у его ладоней
в хладную туманность мир потусторонний

Что руке здесь этой надобно не худо
знать бы протянулась для чего откуда
в комнату где было так ему удобно
и куда отсюда увести способна

Что там в этих пальцах то ль письмо в конверте
то ли телеграмма то ли весть о смерти
то ли грозной тучи над волною абрис
и его откуда ей известен адрес

Что ей в ночь Сильвестра от поэта надо
мать отца сестренку любящего взгляда
он не поднимает машинальным жестом
в страхе осеняет знамением крестным

И схватив внезапно руку что белеет
бросить ее хочет но от страха млеет
слаб он для порывов и теперь надолго
замирает в кресле крестится и только

Ах зачем приходишь смерть к поэту в гости
в тот момент когда он открестился вовсе
от тебя и детства налил в чашку давишь
для чего на пальцы что коснулись клавиш

Ах зачем так рано ты пришла за мною
месяц не уходит прочь не став луною
обожаю звездный в небосводе хаос
и твоих враждебных пустырей пугаюсь

Я люблю всю живность даже червь мне дорог
впрочем лишь на грядках вечером с которых
гусениц улиток мокрых собирая
мать с "летучей мышью" бродит у сарая

Громыхает чайник и потухшим взглядом
как у морфиниста что отравлен ядом
безрассудных мыслей собственных невольник
смотрит в темно-синий четырехугольник

Смешанный со звуком и подобный звуку
свет оттуда льется на девичью руку
и вскочив внезапно о печную вьюшку
разбивает эту наш герой игрушку

И валясь на койку бьется как в падучей
и стучит зубами ощущая жгучий
ужас перед мраком что подобно платью
все его кошмары облекает плотью

А снаружи пышный гомон новогодний
гул взаимных здравиц ночь и хоровод в ней
молча закрывает наш герой как рану
с каждым новым вздохом умирая раму

(пер. И. Бродский)


КОГДА СОСТАРИШЬСЯ

Когда состаришься и станешь слышать хуже,
Когда одну лишь тень руками будешь прясть,
Когда озябнешь ты от неприметной стужи,
Когда твой блудный сын утратит пыл и страсть,

Когда под гнетом туч твои согнутся плечи,
Когда и я прощусь с раскрашенным жезлом,
Тогда, как инвалид, вернусь я издалече
К тебе, в наш старый дом, и сядем за столом.

Тогда, клонясь к земле свинцовой головою,
Услышим звон ручья, откуда – не постичь!
Тогда – когда-нибудь – расстанусь с немотою,
Забуду, может быть, свой стыд, свой стыд, свой бич.

И прошепчу слова, какие шепчут внуки, –
Я не дал их тебе по собственной вине.
Как скроешь ты тоску, куда упрячешь муки,
Куда упрячешь стыд, который страшен мне!

Что ж, разве не тебя искал я жадным взглядом,
Когда любил других – надеясь, что найду!
Я звал тебя, отца – а ты сидела рядом,
Когда метался я в горячечном бреду.

Губительней слова, губительней, чем чувства,
И звуки их страшны, как эхо в тишине;
И я закован в них, как будто в панцирь узкий,
А реки вен моих безумствуют во мне.

Когда состаришься и станешь слышать хуже,
Когда одну лишь тень руками будешь прясть,
Когда озябнешь ты от неприметной стужи –
В твоей крови моя заледенеет страсть.

(пер. Д. Самойлов)



Ян Неруда (1834 – 1891)

ПОСЛЕДНЯЯ БАЛЛАДА
ОТ ГОДА ДВЕ ТЫСЯЧИ И ЕЩЕ НЕСКОЛЬКИХ

Из-за кражи, что была последней
в этом мире, - он убог и стар, -
палачи последние собрались
у скамейки для последних кар.

Тут стоит судья последний, строгий,
правит он в последний раз закон,
чтоб за кражу палкой был наказан
уцелевший в мире сем барон.

А барон, потомок предков славных,
как осина ветхая дрожит;
предкам был не страшен меч - потомка
даже палка, даже та страшит!

"Милый брат, слуга законов точных,
глянь, ужель ты к милосердью нем, -
красть не буду, отпусти мне кару,
я - барон последний в мире сем!"

Выслушал судья и, головою
покачав, с усмешкой поднял взор:
"Мы барона спрячем под скамейку,
на скамейке будет только вор!.."

(пер. Евгений Недзельский)

* * *

Когда над крышами - буря и стужа,
Вздыхают добрые души:
Плохо теперь бедным птицам
Приходится там, снаружи.
Нет, не нужна нам ваша жалость;
Нам, не прячущимся в гнездах,
Привольней всего, когда вокруг нас
Свистит боевою музыкой воздух.
Когда лес колышется, словно море,
И голову свою склоняет долу;
Когда молнии дробятся о скалы,
Сотрясая горы и долы.
А если сорвет она нас и сметет,
Разобьет о камни пустынь, -
Сама буря споет погребальный псалом,
И природа вздохнет: Аминь.

(пер. В. Лебедев)

Бьёрнстьерне Бьёрнсон (1832 – 1910)

ФРИТЬОФУ НАНСЕНУ

Шел от известного к неведомому он,
Как мысль, предчувствием одним руководимый.
Разгадки тайна ждет там от с испокон времен,
Куда с собой унес он флаг страны родимой.

Тот славный флаг им в путь недаром взят с собой:
Будить норманнов дух геройский он в нем станет.
Когда же снова их увидит край родной
И к берегам норвежским витязь вновь пристанет?

На «Фраме» вместе с ним – сдается нам – плывет
И счастье юное Норвегии родимой!
Сдается – солнца блеск полнощный принесет
На нашем флаге он – герой неустрашимый!

Сдается – ринулся он встречу духам злым,
Чтоб помешать раздор им сеять между нами!
Ведь подвиг – что огонь; расплавленные им,
Сольемся мы в один победный меч сердцами!
(пер. Анна Ганзен)

Встреча
... Я скоро въехал в свежесть гор.
Шел снег, и ель несла дозор
вблизи березки хилой.
Та – хвоей улыбалась мне,
а та – ветвями в белизне –
все чью-то тень будило.

Свободный воздух невесом:
все то, что тяжко было в нем,
снег прочь увлек небрежно.
Дышал за тонкой пеленой
пейзаж с высокой кружевной
вершиной белоснежной.

Из-под коричневой каймы,
из белой легкой кутерьмы
лицо встает – но чье же?
Вперяю взгляд под козырек
сквозь звездный вихревой клубок –
но с чем все это схоже?
Вот звездочка к перчатке льнет…
Еще одна, другая... вот...
загадки, совпаденья.
Улыбка в воздухе – но чья?
И взор... оглядываюсь я...
Здесь памяти владенья.

Вращенье звезд, ажурный труд,
не духи прячутся ли тут –
возня и замиранье?..
Березы, воздух, звезд полет –
Но чей же разум в вас живет
и кто из ваших граней
свой образ хочет воссоздать,
игру дразнящих звезд впитать,
их свет вобрать под веки?
Кто в этом блеске колдовском,
кто в танце плавном и немом?..
Не ты ли здесь, Ханс Брекке?

С Монте-Пинчо

Сумерки. Красного солнца мазки
и разноцветных лучей преломленье
светлого дня довершают томленье;
горы, как мертвого профиль, резки.
Плещется жар куполов золоченых,
дымка ползет вдоль полей сине-черных,
словно забвения зыбкий покров –
прячет долину завеса веков.
Алый вечерний зной,
гомон толпы людской,
пылкие трубы гудят,
розы и карий взгляд.
Гении древности стынут в забвенье,
в мраморном оцепененье.

Вот и к вечерне звонят. В легкой мгле
жертвенный дым оседает парами,
всходит туман, сумрак ширится в храме,
трепет молитвы плывет по земле.
Пояс огней вкруг Сабиньи стянулся,
первый костер над Шампаньей взметнулся.
В свете фонарном едва различим,
мифом всплывает из вечности Рим.
Музыкой вечер пронзен,
смех, "сальтареллы" звон,
выбитых пробок щелчки,
в "морра" играют дружки;
краскам доверившись, мысли в них ищут
для утешения пищу.

Свет побежден в своей битве немой,
небо возносит лиловые арки,
звезды в глубинах немеркнущих ярки,
землю туман поглощает сырой.
Взгляд устремляется в Рим озаренный –
факельный ход, катафалк похоронный,
ищущий ночь, но флаг света горит,
верою в день бесконечный дарит.
Зов мандолин впотьмах,
где-то поет монах,
и маркитантки знак
гонит хмельных гуляк;
по задремавшей артерии Рима
свет все же бродит незримо.

Тихо, но синий густой небосвод
бодрствует, ждущий и настороженный, –
прошлое спит, но костер разожженный
в пепельной дымке несмело встает.
Завтрашний день со вчерашним сомкнется,
Рим пред лицом всей страны встрепенется:
звон колокольный, пушечный гром,
память возносится синим костром.
Вновь воспоет певец
тех, кто идет под венец,
флейта и цитра вновь
будут славить любовь.
Крепко заснут притязанья пустые –
грезы проснутся простые.

(перевод с норвежского)


Леопольд Стафф (1878 – 1957)

ДВОРИК

Приснился бы мне дворик – черемуховый, вешний,
Где в диком винограде беседка под черешней,
Где в доме старомодном светелка вековая
В пыль зеркала глядится, себя не узнавая,
И кресла в покрывалах под стареньким киотом
Осанисты и праздны, как люди по субботам,
А в будке пес улегся философом кудлатым
И незлобив, как дети, хотя зовут Пиратом...
Пускай бы ранним утром, дойдя из дальней дали,
Приветливые письма за дверью поджидали,
А даль в пылинках солнца, открывшаяся глазу,
Казалась той страною, где не бывал ни разу,
И был бы я в том доме, который мне неведом,
И странником бездомным, и старым домоседом.

СУМЕРКИ В САДУ

Заброшенного сада
Цветенье снеговое
Печально, как баллада,
Где расстаются двое.

Осыпанная пеплом,
Черешня в отдаленье –
Девичьим силуэтом
На блеклом гобелене.

И бронзою заката
За сумраком аллеи
Отсвечивают латы –
Всё дальше и тусклее.

А хмурый запад землю
Захлестывает кровью,
Меч огненный подъемля
Во тьме средневековья.

(пер. А. Гелескул)

БЕЗУМНЫЙ СОНЕТ

Я царь больших дорог, я солнцем вечно пьян.
Дождей, ветров и бурь руководитель верный,
Я вдаль лечу стремглав, в борьбе со всякой скверной,
Предатель всяких правд и сам себе – обман.

Под крышею из звезд везде взношу таверны,
И, в плащ закутавшись, я спать ложусь в бурьян.
Цветеньем яблони мой посох осиян,
Он ворожит мой сон мечтою суеверной.

И легкомыслие – шутиха, просто стыд, –
Мне изорвав суму, со мною ночью спит.
И погубил с тех пор рассудок я холодный.

Безумствуй же, душа, и веселись свободно.
Средь краденых надежд свои свершая дни,
Будь рада гибели, а трусость прокляни.

ПРИЗРАК

Все спят в своих избах, лишь мне не уснуть,
И сердце от ужаса бьется всё чаще.
Я запер божницу рукою дрожащей,
А ключ уронил я в озерную муть.

Теперь же чело мне украсит лопух,
Напудрюсь мукой, насурьмлю себе веки,
И рубище я украду у калеки,
И стану пугать стариков и старух.

Мне ветер как крылья поднимет полу,
И в полночь подлезу я, крадучись, к хатам,
В окно постучусь костылем сучковатым
И черепом тусклым прилипну к стеклу.

И всех напугаю... О ужас и жуть!
Пусть сердце не бьется, не верит заботам,
Пусть лица и ваши покроются потом,
Не спите ж и вы, коли мне не уснуть.

(пер. М. Хороманский)

Ли Бо (701-762)

НОЧЬЮ

Близ ложа моего огромная луна:
Земля, как инеем, вся осеребена.
Я поднимаю взор: смотрю на лунный свет.
Я опускаю взор: в мечтах – моя страна.

РАЗОЧАРОВАНИЕ

На ступенях нефритовых иней лежит пеленой;
Сквозь двойные чулки пробирается холод ночной.
Возвращаясь, хрустальные нити раздвину в тоске,
Но они засверкают все той же осенней луной.

(пер. Валерий Перелешин)

ВАН ЛУНЮ

Ли Бо уже в лодке своей сидит,
отчалить ему пора.
Вдруг слышит, как кто-то на берегу
поет, отбивая шаг.
И Озера Персиковых Цветов
бездонной пучины глубь
Не мера для чувства, с каким Ван Лунь
меня провожает в путь!

(пер. Лев Эйдлин)

ВОРОНА НОЧЬЮ КАРКАЕТ

Желтые тучи… У стен городских
ворона на ночь гнездится;
Взлетит, вернется и снова «я-я»,
сидя на ветке, кричит.
На ткацком станке дорогую парчу
ткет женщина с Циньской реки;
Лазурная занавесь — словно в дымке,
через окно говорит.
Утóк остановит… полна печали,
вспомнит о нем, далеком.
Одна идет в опустевшую спальню,
и слезы прямо дождем.

ДУМЫ В ТИХУЮ НОЧЬ

Возле постели
вижу сиянье луны.
Кажется — это
иней лежит на полу.
Голову поднял —
взираю на горный месяц;
Голову вниз —
в думе о крае родном.

ОДИН СИЖУ НА ГОРЕ ЦЗИНТИНШАНЬ

Стаями птицы
взмывают, уносятся прочь,
Сирая тучка
растворяется, тает.
Смотреть друг на друга
вовек нам не надоест —
Мне и вот этой
высокой горе Цзинтиншань.

(пер. Василий Алексеев)

ТОСКА У ЯШМОВЫХ СТУПЕНЕЙ

Ступени из яшмы
Давно от росы холодны.

Как влажен чулок мой!
Как осени ночи длинны!

Вернувшись домой,
Опускаю я полог хрустальный

И вижу – сквозь полог –
Сияние бледной луны.

ОДИНОКО СИЖУ В ГОРАХ ЦЗИНТИНЬШАНЬ

Плывут облака
Отдыхать после знойного дня,

Стремительных птиц
Улетела последняя стая.

Гляжу я на горы,
И горы глядят на меня,

И долго глядим мы,
Друг другу не надоедая.

ШУТЯ, ПРЕПОДНОШУ МОЕМУ ДРУГУ ДУ ФУ

На вершине горы,
Где зеленые высятся ели,

В знойный солнечный полдень
Случайно я встретил Ду Фу.

Разрешите спросить:
Почему вы, мой друг, похудели –

Неужели так трудно
Слагать за строфою строфу?

НАВЕШАЮ ОТШЕЛЬНИКА НА ГОРЕ ДАЙТЯНЬ, НО НЕ ЗАСТАЮ ЕГО

Собаки лают,
И шумит вода,

И персики
Дождем орошены.

В лесу
Оленей встретишь иногда,

А колокол
Не слышен с вышины.

За сизой дымкой
Высится бамбук,

И водопад
Повис среди вершин...

Кто скажет мне,
Куда ушел мой друг?

У старых сосен
Я стою один.

ПОД ЛУНОЙ ОДИНОКО ПЬЮ

I

Среди цветов поставил я
Кувшин в тиши ночной

И одиноко пью вино,
И друга нет со мной.

Но в собутыльники луну
Позвал я в добрый час,

И тень свою я пригласил –
И трое стало нас.

Но разве, – спрашиваю я, –
Умеет пить луна?

И тень, хотя всегда за мной
Последует она?

А тень с луной не разделить,
И я в тиши ночной

Согласен с ними пировать,
Хоть до весны самой.

Я начинаю петь – и в такт
Колышется луна,

Пляшу – и пляшет тень моя,
Бесшумна и длинна.

Нам было весело, пока
Хмелели мы втроем.

А захмелели – разошлись,
Кто как – своим путем.

И снова в жизни одному
Мне предстоит брести

До встречи – той, что между звезд,
У Млечного Пути.

II

О, если б небеса, мой друг,
Не возлюбили бы вино –

Скажи: Созвездье Винных Звезд
Могло ли быть вознесено?

О, если б древняя земля
Вино не стала бы любить –

Скажи: Источник Винный мог
По ней волну свою струить?

А раз и небо, и земля
Так любят честное вино –

То собутыльникам моим
Стыдиться было бы грешно.

Мне говорили, что вино
Святые пили без конца,

Что чарка крепкого вина
Была отрадой мудреца.

Но коль святые мудрецы
Всегда стремились пить вино –

Зачем стремиться в небеса?
Мы здесь напьемся – все равно.

Три кубка дайте мне сейчас –
И я пойду в далекий путь.

А дайте доу выпить мне –
Сольюсь с природой как-нибудь.

И если ты, мой друг, найдешь
Очарование в вине –

Перед ханжами помолчи –
Те не поймут: расскажешь мне.

* * *

Когда красавица здесь жила –
Цветами был полон зал.

Теперь красавицы больше нет –
Это Ли Бо сказал.

На ложе, расшитые шелком цветным,
Одежды ее лежат.

Три года лежат без хозяйки они,
Но жив ее аромат.

Неповторимый ее аромат.
И будет он жить всегда.

Хотя хозяйки уж больше нет,
Напрасно идут года.

И ныне я думаю только о ней,
А желтые листья летят,

И капли жестокой белой росы
Покрыли зеленый сад.

(пер. Александр Гитович)



Сальваторе Квазимодо (1901 – 1968)



СРЕДИ АПЕЛЬСИНОВ ГАЛКИ ХОХОТ

Может, это верный символ жизни:
вкруг меня легко танцуют девы,
головы склоняя в перекличках
ритмов, голосов в лугах за старой
церковью. Покойный вечер, тени
встали над зеленою травой, –
как они прекрасны в лунном свете!
Память вам дарует краткий сон;
но проснитесь! Там, на дне колодца –
клекот первого прилива. Пробил час:
ваш, – полуистлевшие подобья.
Ветер южный – померанца цвет –
выкати луну, где спят нагие
девы, жеребца гони в поля,
влажные от кобылиц, разъяй
море, сдуй с деревьев облака:
цапля приближается к воде,
медленно исследуя болото,
среди апельсинов галки хохот.


РЕКАМИ ПРОХЛАДНЫМИ ВО СНЕ

У счастливых ты живешь причалов
ночи-соучастницы сейчас,
извлеченный из могилы час, –
словно новой радости тепло,
прелесть горькая – жить, не впадая в море.

И, нехожены, колеблются дороги,
реками прохладными во сне:

Ну а я, как блудный сын, внимаю
тишине, в которой мертвецы
громко мое имя называют.

И у смерти
место в сердце есть.


СТРАДАНИЕ ТОГО, ЧЕГО НЕ ЗНАЮ

В переплетеньях тысячи корней,
брожением пропахла и червями,
изрезанная реками земля.

Страдание того, чего не знаю,
рождается во мне: не хватит смерти,
когда сильнее и сильнее давит
заросшая травой, на сердце, глыба.


НИКТО

Я, наверно, мальчик несмышленый,
мертвецов боящийся, но все же,
к смерти обратясь, прошу меня
высвободить изо всех созданий:
дерева, детей и насекомых;
из всего, чье сердце из печали.

Потому что я дары растратил,
и давно темны мои дороги,
и никто на этом белом свете
не заставил бы меня заплакать,
стоя рядом, Господи, с тобой.

Перевод Ярославы Хоменко
Гарде
Почётный автор
 
Сообщения: 155
Зарегистрирован: 10 янв 2016, 19:00

Re: Проект Классика

Сообщение Гарде » 11 май 2017, 18:58

Рафаэль Альберти (1902 – 1999)



ИЗ "РИМСКИХ СОНЕТОВ"

ЗАПРЕЩАЕТСЯ МОЧИТЬСЯ

Среди мочи, по улицам текущей, -
моча болонок и моча дворняг,
моча монахинь и моча гуляк,
а тут прошел священник вездесущий.

Струя - пожиже и струя - погуще,
струя - веселый или грустный знак,
струя, что рассекла полночный мрак,
или струя - дитя зари встающей.

Кто мучится задержкою мочи,
кто умер, - только тот не направляет
на эти камни пенную струю.

И мочатся фонтаны... И в ночи,
светясь, горячий ручеек петляет...
Я поднял лапу... - я не отстаю.


ЗАПРЕЩАЕТСЯ ВЫБРАСЫВАТЬ МУСОР

Бумага, стекла, скорлупа, жестянки,
тряпье, коробки, горы кожуры,
бутыли, туфли, смрадные пары,
автомобилей бренные останки.

Коты любого сорта, банки, склянки,
бесстыжие крысиные пиры,
гнилая жижа, грязные дворы,
лицо домов - не краше их изнанки.

Неугомонные торговцы, плеск
фонтанов, голуби, колонны, блеск
величия, руин надменный холод.

И молча смотрят свалки и века
на стены, где безвестная рука
из ночи в ночь рисует серп и молот.

(пер. Е. Солонович)


ВОССТАВШИЕ АНГЕЛЫ

Он носил в себе город,
и без боя его потерял.
Потерян и он.

Тени приходят тот город оплакать,
оплакать его.

– Тебя, падший,
тебя, разрушенный,
тебя,
лучший из городов.

И ты, мёртв,
ты, пещера,
ты, колодец иссохший.

Ты спал.
И восставшие ангелы в гневе
сожгли его,
сожгли сон твой.

Восставшие ангелы в гневе
душу твою,
тело твоё сожгли.


ВЫЖИВШИЙ АНГЕЛ

Припомните.
Со снегом шли капли лака, расплавленный свинец
и стыд ребёнка, что лебедя убил.
Рука в перчатке, россыпь света, убийство медленное.
И поражение небес, и друг.

Вы вспомните, припомните тот день
и не забудьте, как ваш пульс и звёзд цвета
застыли в удивленьи.
Замёрзла парочка фантазмов.
Птица нашла три золотых кольца
и схоронила в слежавшемся снегу.
Последний голос окровавил ветер.
Все ангелы лишились жизни.
Один в живых остался: раненый, и крылья
его изломаны.

(пер. Н. Яр)


Вислава Шимборска(я) (1923 – 2012)


ЭПИТАФИЯ

Здесь отдыхает та, что с запятою
по древности сравнима.
Земля решилась
принять ее, хотя сей труп
сбежал от всех литературных групп.
А впрочем, если хорошо подумать, -
что лучше строк совы и лопуха?

Прохожий,
подключи свой электрончик
к судьбе угасшей пани В. Шимборской
хоть на минуту.


* * *

Всё, увы, неповторимо.
Не по этой ли причине
мы младенцы при рожденье
и младенцы же при смерти.
Наихудшие из школы
жизни, мы не повторили,
как об этом ни мечталось,
ни одной зимы, ни лета.
День бывает лишь однажды,
полночь с полночью несхожа,
поцелуй не повторяем,
взгляд со взглядом не рифмуем.
Вечером, когда столь громко
прозвучало твое имя -
будто за окном опали
лепестки увядшей розы…
Мы с тобой сегодня рядом,
я же спрашиваю стену:
может, роза — это камень?
Или — все-таки — цветок?
Отчего, моя минута,
ты со мною неразлучна?
Ты пройдешь, но ты случилась
и прекрасна потому.
Усмехнемся, сядем рядом,
согласимся на согласье,
хоть и разнимся с тобою,
как две капли дождевые…

(пер. Анатолий Кобенков)

КТО-НИБУДЬ ЛЮБИТ ПОЭЗИЮ

Кто-нибудь, —
значит: не каждый.
Даже не многие, а меньшинство.
За исключеньем учащихся школ
и поэтов,
выйдет любителей этих на тысячу, может быть, двое.

Любит, —
как любят картошку с грибами,
и комплименты, закатов оттенки,
свой полушалок,
стоять на своем,
выгулять грузного пса перед сном…

Поэзию, —
что ж есть поэзия?
Сколько ответов
случалось услышать по поводу этому.
Счастье мое: все они легковесны,
иначе как мне слагать эти тексты.

АВТОРСКИЙ ВЕЧЕР

Муза, оваций мы не пожинаесм.
Мы не боксеры, увы, а поэты.
И тем не менее люди собрались, —
целая дюжина зрителей в зале! —
правда, здесь кто-то из-за непогоды;
кто-то из близких… Муза! Пора ли?

Дамы готовы млеть от восторга
весь этот вечер… — На матче боксерском!
Вот где достойные Дантова света
страсти. О, Муза! Куда нам до этого!

Быть не боксером. Быть, — ужас! — поэтом:
быть осужденным к хожденью в веригах.
За недостатком мускулатуры,
школьных учебников литературы
миру являем мы будущность.
Муза! Даже Пегасу это в обузу!

В первом ряду задремавший дедуля.
Снится бедняге: бабуля вернулась
из мира иного. И целую гору
ему приготовит оладий на сливках.
Прямо с огня! Вкусно! Жар так и пышет, —
не подгорели бы!.. Муза, мой выход…

КОНЕЦ И НАЧАЛО

Порядок
сам собой не наступает
по окончании любой войны.
Порядок должен кто-то наводить.

Ведь должен кто-то
разбирать завалы,
чтоб по дорогам
трупы увозить.

Не даром должен вязнуть чей-то шаг,
в золе, грязи,
пружинах от матрасов,
стекляном бое
и тряпье кровавом.

Навесить двери,
окна застеклить
и стены подпереть
обязан кто-то.

Фотопортрет героя — на войне.
Здесь — без наград,
и из последних сил;
и годы, годы, годы.

Закатанные рукава
поистрепались,
но новые стоят мосты
и новые вокзалы.

Сметая утром
желтый палый лист,
припомнит кто-то,
как ужасно было;
и кто-то уцелевшей головой
ему кивнет: не дай Бог, повторится.
А рядом кто-то искренне зевнет.

Припомнит кто-то, под каким кустом
запрятаны остатки аргументов,
уже изрядно тронутые ржой;
и сдаст в металлолом без сожаленья.

Кто малолеткой ужас пережил,
и потому немного помнить может,
схоронит старших, чтобы уступить
все тем, кто вовсе
ничего не помнит.

На бруствере, где выросла трава,
укрывшая причины и итоги,
пусть ляжет кто-то,
глядя в облака,
и отдохнет, покусывая колос.

КОТ В ПУСТОМ ДОМЕ

Умереть — котенку было б в милость:
что еще осталось для котенка
в опустевшем доме.
Коготки точить и рвать обои.
К мебели ласкаться, — все пустое.
В доме ничего не изменилось,
но как будто стало все иное;
ничего не уносили вроде,
а просторно, словно в огороде.
В сумерках уютный свет не льется…

Спит котенок, ушко чуть дрожит:
все шаги на лестнице — чужие,
и чужие руки положили
в мисочку отваренную рыбку.

В час привычный
с радостной улыбкой
не подбросил киске
пробку с ниткой
давний друг…
играли и играли,
только друга вдруг нигде не стало…

Все шкафы исследовал котенок;
не ленясь смотрел на каждой полке;
под диван протиснулся — без толку.
Наконец на свой котячий страх
преступил запрет и стал искать
друга на столе среди бумаг.
Что осталось? — Ждать: лежать и спать.

Друг уехал.
Друг застрял в гостях.
Друг забыл скучающего киску.
Он вернется с просьбою в глазах
о прощеньи.
Без прыжков, без радости, без писка,
медленным движением хвоста
мы простим; и отвернемся к миске.

ВЕРСИЯ СОБЫТИЙ

Поскольку разрешалось выбирать,
мы выбор обосновывали долго.

Нам были неприятными тела,
в особенности — плоти разложенье.

Необходимость голод утолять
претила; также — деспотия
над организмом функции желез,
безвольное наследованье черт
характера.

Мир, где нам предстояло вскоре быть,
был в стадии вселенского распада:
там властвовали следствия причин.
И с ужасом, и с некоторой грустью
мы большинство
предложенных на выбор приватных судеб
отвергли.

Не обошлось
без каверзных вопросов: для чего
в мученьях мертвого рожать, и кто бы
по доброй воле согласился стать матросом
на яхте, обреченной не доплыть.

Об избавлении от смерти разговора
и не было, хотелось — без мучений.
Зато, как сильно
нас к себе влекла любовь.
И с оговоркой — чтоб не безнадежной.

Служенья музам мы старались избежать:
критерии прекрасного размыты,
а для шедевров характерна хрупкость.

Власть, знали, — зло для наделенных ею.
Быть этносом под игом власти — злее.
До овладевших массами идей,
до шествий факельных, до гибели народов
охочих не было,
но в данной череде
веков история без катаклизмов
никоим образом свершиться не могла.

Неисчислимо звезд за это время
успело вспыхнуть
и остыть успело.
И наступило время начинать.

В конце концов, устав от разговоров,
мы отобрали первых кандидатов
в первопроходцы, также — в лекаря;
в философы непризнанные,
в садоводы,
в артисты, в музыканты —
все они,
признаться честно, шансов не имели
на сотворенье избранной судьбы.

Необходимо стало еще раз
от самого начала все осмыслить.

Нас привлекал
предложенный десант
со стопроцентным
скорым возвращеньем.

Отрыв от вечности
откуда ни взгляни
однообразной и невозмутимой
впредь больше мог и не произойти.

Но цель свою
мы знали лишь извне;
познанья эти зыбкими казались.

Ну разве мудро было б воплощать
поверхностных решений совокупность?
Поэтому решили, что верней
не торопясь на месте оглядеться,
и действовать на месте сообразно
с реальным положением вещей.

Мы увидали Землю. Существа
отчаянные там уже ютились.
Растенья чахлые, невероятно, но
уверенные: их не вырвет ветер,
вцепились в скалы.

Маленький зверек
упорно норку рыл с непостижимым
для нас упорством, и еще — с надеждой.

О, как в сравненьи с ним казались мы
излишне осторожными, смешными!

Тогда же обнаружилось: редеют
ряды средь нас.
И мы пошли на свет;
то был огонь костра
разложенного прямо у крутого
реки реальной берега…

От костра поднялся кто-то,
но не нам навстречу,
а в поисках чего-то… Для костра?

(пер. В. Луцкер)



Готфрид Бенн (1886 – 1956)


И ВСЁ ЖЕ, И ВСЁ ЖЕ

Что нам Тирренское взморье,
что нам долина олив —
Средиземноморье,
исчерпанный мотив.
Влага из горла кратера
вылита навсегда,
пусты под небом Гомера
белые города.

Кругло лепятся своды,
слишком безбурна лазурь —
недостает свободы
воле, взыскующей бурь,
недостает предлога,
чтоб вышла вовне печаль:
близи для глаз так много,
но неубедительна даль.

В субтропическом месте
осадок ледовых морен —
даже у виллы д’Эсте
этот полярный плен;
и всё же, и всё же — кровава,
открыта рана, без слов:
так открывается слава
белых городов.

(пер. С. Аверинцев)


НЕЛЕГКО

Не зная английского,
услышать об отличном английском детективе,
которого нет на немецком.

Смотреть на пиво в жару,
когда нет ни гроша в кармане.

Вынашивать мысль, которую невозможно
облечь в гёльдерлиновский стих,
как это делают мэтры.

Ночью в открытом море слышать, как ухают волны,
и уверять себя, что это обычное их занятье.

Еще хуже: собираться в гости, зная,
что дома комнаты тише,
кофе лучше
и тебе не нужны разговоры.

Но хуже всего:
умирать не летом,
когда столько света вокруг
и лопате земля легка.

(пер. В. Вебер)

ПРОЩАНИЕ

Я полн тобою, словно кровью рана,
ты, прибывая, бьёшь через края,
как полночь, ты становишься пространна,
луга дневные тьмою напоя,
ты — тяжкое цветенье розы каждой,
ты — старости осадок и отстой,
ты — пресыщенье утолённой жаждой,
что слишком долго пробыла мечтой.

Решив, что мир — клубок причуды вздорной,
что он не твой, а значит, и ничей,
не в силах слиться с жизнью иллюзорной,
с неумолимой властью мелочей,
глядишь в себя, туда, где мгла слепая,
где гаснет всякий знак, любой вопрос —
и молча ты решаешься, вступая
в тоску, и в ночь, и в запах поздних роз.

Не можешь вспомнить — было так иль эдак,
что памятно? что встречено впервой?
Взялись откуда — спросишь напоследок —
твои слова и отсвет горний твой?
Мои слова, моя былая участь,
мои слова — да, всё пошло на слом,—
кто это пережил — живи, не мучась,
и более не думай о былом.

Последний день: края небес в пожарах,
бежит вода, всё дальше цель твоя,
высокий свет сквозит в деревьях старых,
лишь самого себя в тенях двоя;
плоды, колосья — всё отныне мнимо,
ничто уже не важно в этот час;
лишь свет струится и живёт — помимо
воспоминаний,— вот и весь рассказ.

САДЫ И НОЧИ

Сады и ночи — в глубоком
хмеле древнейших вод,
проглоченные потоком
артериальных темнот;
дыханье знойного ложа
равнинной, влажной страны
встает, печаль уничтожа
последней, пустой луны.

Лепестковым, розовым слоем
мир от сознанья закрыт:
пусть достанется он героям,
тем, кто спасает и мстит —
Зигфриду, Хагену; сонно
вспомни: всего лишь одна
капля крови дракона —
и смерть сразит колдуна.

Ночь антрацитных пиний,
полный пустот ярем,
влажных магнолий, глициний
развратный гарем,
бесстыдно трудятся оры,
ворохами — цветы, трава.
Усыпают подарки Флоры
шкуру немейского льва.

Древний, влажный, огромный
наклоняется лик;
видишь: за пустошью тёмной —
луг и родник;
мысли, дела — всё короче.
Лишние речи — долой.
Только сады и ночи
сохраняют образ былой.

(пер. Е. Витковский)



Георг Гейм (1887 – 1912)

* * *

На судах быстроходных
В море вынеслись мы,
Мы, что рыскали вечно
Средь сверканья зимы.
Удаляясь, плясали
Островки среди вод,
С нами даль разминалась,
Гулко звук отдавал небосвод.

Есть ли город, где б я
В воротах городских
Прядки с этих волос,
Прячась в сумрак, не стриг?
Испытующий светоч
Умиравшего дня
Подносил я навстречу
Неузнавшим меня.

Обходил мертвецов
По пустынным местам,
Где районы усопших;
Ты не значишься там.
Или по полю шел,
И, шепчась, дерева
В зимнем зябнувшем небе
Означались едва.

Вечерами с пригорков
Рассылал я ворон.
Их подхватывал сумрак,
Нес и нес небосклон.
Ночью замертво наземь
Птицы падали, сжав
В крепких клювах веночки
Из соломы и трав.

Голос, шепчущий в ветре,
Иногда точно твой.
В снах снующие руки
Так знакомы порой.
Всё уж было однажды
И приходит опять
Под покровом печали
Пеплом даль осыпать.

(пер. Борис Пастернак)

* * *

Длинные твои ресницы,
В глазах твоих - темные воды,
Дай погрузиться в них,
Дай в глубину войти.

Вот у шахт рудокоп
Качает тусклую лампу
Над входом в рудники,
Где высоко вал теней.

Видишь, я нисхожу,
Чтобы забыть в твоем лоне,
Что сверху вдали грозит,
Ясность, муку и день.

Вырастает в полях,
Где ветер кружит, зерном пьян,
Терн высокий, больной
Под синевой небес.

Руку дай мне,
Мы с тобою вместе срастемся,
Ветру покорны,
Лёту пустынных птиц.

Услышим летом
Орган утомленного грома,
Нырнем в осенний свет,
На берегу синих дней.

Мы станем иногда
Окрай темного колодца
В глубокую тишь смотреть,
Поискать там любовь нашу.

Иль мы выйдем с тобой
Из теней золотистого леса
В широкую зарю,
Твой ласкающую лоб.

О, печаль Божья,
Крылья любви беспредельной,
Поднимай свой бокал.
Выпей сок сна.

На краю встанем однажды,
Где море, все в желтых пятнах,
Уже тихо идет
К гавани сентября.

И отдохнем вверху,
В дому цветов увядших,
Где срывается со скал
Ветер и поет.

А тополь роняет,
Колеблясь в лазури вечной,
Уже засохший лист
На шее твоей заснуть.

(пер. Фёдор Сологуб)
Гарде
Почётный автор
 
Сообщения: 155
Зарегистрирован: 10 янв 2016, 19:00

Re: Проект Классика

Сообщение Гарде » 11 май 2017, 18:59

Ричард Уилбер (1921)

РАЗУМ

Наш ум, как мышь летучая, крылом
Лавируя, вдоль стен пещеры мчит,
Каким-то бессознательным чутьем
Не разбиваясь насмерть о гранит.

Не сомневаясь, знает наперед,
Препятствия какие обогнуть:
То взмах крыла, то резкий спуск, то взлет,
Во тьме воздушной безупречный путь.

Сравненье это точно, но порой
Ума обворожительный просчет
Своею удивительной игрой
Пещеры переделывает свод.


ЛЮБОВЬ ПРИЗЫВАЕТ НАС
К ВЕЩАМ ЭТОГО МИРА

Глаза мои открыл веревки скрежет.
Душа изумлена, порвав со сном.
На миг она бесплотно, упрощенно
Повисла, как обманчивый рассвет.

Снаружи, за окном моим открытым,
Весь ангелами полон воздух утра.

И в простынях, и в блузах, и в халатах,
Но ангелы в действительности там.
Они, вздымаясь вместе, образуют
Спокойные скопления на небе,
Рои, подобно взлету альцион,
Наполнив то, что служит им покровом,
Всей радостью безличного дыханья.

А вот летят, на месте оставаясь,
И скорость их полета вездесуща,
Стоят и мчат, как белая вода,
И обморочно падают внезапно
В такую восхитительную тишь,
Что кажется – ведь никого там нету.

Душа шарахается от всего,
Что собиралась только что припомнить,
От ровного насилья ежедневий;
Душа кричит: "Пусть ничего не будет,
Пусть будет на земле одно белье!
Да пар, в котором розовые руки,
Да светлый танец перед взором неба".

И всё ж, когда тепло проглянув, солнце
Приветствует куски и краски мира, –
Любовью горькой вновь полна душа,
Приемля тело, говорит она
Меняющимся голосом, в то время
Как человек зевает и встает:

"С их виселиц проклятых их снимайте!
Пускай наденут чистое белье
На воровские спины, и пускай
Влюбленные идут к совокупленью
Благоуханно-свежими, и пусть
Монахини увесистые ходят
В потоке чистых темных облачений,
Нелегкую устойчивость храня".

(пер. И. Елагин)

Рубен Дарио (1867 – 1916)

МЕТЕМПСИХОЗА

Я солдатом был и спал на царском ложе
Рядом с Клеопатрой. Белизна царицы,
Взор ее астральный, взор ее всевластный -
Были всем, что было.

Этот взор! и тело! Это ложе страсти,
Где блестела эта белизна нагая!
Мраморная роза, властная!.. Не это ль
Было всем, что было?

Под моей рукою гнулся позвоночник;
Ради ласк атлета был забыт Антоний...
Этот взгляд - и эта белизна - и ложе
Были всем, что было.

Руфус Галл, недавний раб, я был солдатом,
Родиной была мне Галлия... Мгновенье
Смелого каприза королевской телки -
Было всем, что было.

В судороге страсти почему клещами
Бронзовыми пальцев я не сжал для шутки
Белой королевы мраморное горло?
Всё, что было, было!

Сослан был в Египет я, и цепь на шее
Там носил, - и съеден сворой псов голодных
Был однажды... Звался Руфус Галл я. Это
Было всё, что было.

КОЛУМБУ

Адмирал несчастных, знай: твоя Америка,
Дева-индианка с кровию клокочущей,
Жемчуг снов и грез твоих - только лишь истерика
В судороге женщины, бледной и хохочущей.

Реет дух погибели над твоей страною...
Где народ с дубинами прятался в пампасы,
Ныне там бессменною братскою войною
Вновь уничтожаются племена и расы.

Идола из камня ныне замещает
Идол же из плоти, как владыка адский;
И рассвет, белея, утром освещает
Только кровь и пепел на могиле братской.

Королей презревши, мы себе законы
Издали под звуки труб и гром орудий;
Короли же черные заняли все троны,
Побрататься с Каином, попустив Иуде.

Мы полуиспанскими туземными устами
Тянем все французскую влагу огневую,
Марсельезу целыми распеваем днями,
Чтобы Карманьолой их кончать, танцуя.

Нет у нас преград для зависти великой,
Звонкие свободы мы давно попрали, -
Так не поступали древние касики,
С гор они пернатые стрелы, стрелы брали.

Были они гордыми, благородно-смелыми,
Вкруг голов их перья, а у бедер скальпы...
Ах, когда бы люди были снежно-белыми,
Вот как Моктесумы и Атауальпы!

С дней, когда Америке в чрево пало семя
Расы той железной из Кастильи пламенной,
Мощь седой Испании сочетало время
С силою индейца, с горной цепью каменной.

Было б в воле Господа, чтобы воды сонные
Ввек не отражали парусов тех белых;
Чтоб не увидали звезды удивленные
Смуглых моряков твоих, плывших в каравеллах!

Как орлы, свободные, по кустам на склоны
Лезли вверх туземцы, раздвигая ветки;
И от них испуганно пумы и бизоны
Прятались, познавшие, как их копья метки...

Ибо много доблестней вождь крутой и резкий,
Чем солдат, что походя честь в грязи заложит
И стонать заставить под своей тележкой
Инков древних мумии ледяные может.

Крест, что нам припас ты, в униженьи ныне,
Революций волны смыли след законов;
Пишущая сволочь пачкает святыни
Языка Сервантесов, речи Кальдеронов.

Бледен и болезнен бредет Христос, и шибче
Бьет рабов Варрава в красных аксельбантах;
Видят земли Куско, Паленке и Чибчи
Дикие пантеры - в кружевах и бантах.

Войны, лихорадка, бедствий сонм ужасный
На пути поставлены нашем злой судьбою,
Христофор Колумб, - о, адмирал несчастный,
Помолись за мир ты, что открыт тобою.

(пер. В. Пяст)

ВАРИАЦИИ

Ты здесь, со мной, и вновь в твоем дыханье
я чую воскурений древний дым,
я слышу лиру, и в воспоминанье
опять встают Париж, Афины, Рим.

Дыши в лицо, пусть кружат роем пчелы,
сбирая с кубков олимпийских дань,
полны нектара греческие долы,
и Вакх, проснувшись, будит смехом рань.

Он будит утро золотой Эллады,
сжимая тирс, увенчанный плющом,
и славят бога пляскою менады,
дразня зубами и карминным ртом.

Вакханки славят бога, тают росы
вокруг костра, рассвет жемчужно-сер,
и от огня румяней рдеют розы
на пестрых шкурах бархатных пантер.

Ликуй, моя смешливая подруга!
Твой смех – вино и лирные лады,
у Термина он треплет ветром юга
кудель длинноволосой бороды.

Взгляни, как в роще бродит Артемида,
сквозя меж листьев снежной наготой,
как ищет там Адониса Киприда,
с сестрою споря нежной белизной.

Она как роза на стебле, и нарды
в себя вбирают пряный аромат,
за нею мчатся свитой леопарды,
за ней голубки белые летят...

*

Играет мандолина, звуки, плача,
влетают в флорентийское окно...
Ты хочешь, как Панфило у Бокаччо,
тянуть глотками красное вино,

шутя, внимать соленым разговорам
поэтов и художников? Смотри,
как сладко слушать ветреным сеньорам
о шалостях Амура до зари.


*

Тебя манят земли испанской дали,
край золота и пурпурных цветов,
любовь гвоздик, чьи лепестки вобрали
пылающую кровь шальных быков?

Тебе цветок цыган ночами снится?
В нем андалузский сок любви живой, –
его дыханье отдает корицей,
а цвет – багрянец раны ножевой.

(пер. Г. Шмаков)

Пабло Неруда (1904 – 1973)

СМУГЛЯНКА, МАДОННА РТА

Грива золотого отлива,
пряди как ручейки, –
грива.

Самородки ногтей,
чувственные бутоны, –
самородки ногтей.

Скат живота, – живот,
тайный, открытый, как рана,
как плод.

Нагая нежность колена
в плену у моих коленей, –
нагая нежность колена.

Локон, руна золотей, –
на округленном даре
грудей.

Впечатанный в ложе след,
след, в душе задремавший,
полуречь-полубред.

Полубред среди темноты, –
он убьет мои песни,
умертвит наши рты.

Смуглянка, Мадонна Рта,
розарий всех роз в секунде,
розовая чистота.

Золотистая доброта
меда, нас ожидает
разлука, Мадонна Рта.

Светает, виски мои нежит
предрассветная синь.

Мадонна Рта, заклинаю,
рта моего не покинь –
сейчас и в час нашей смерти
мой рот зацелуй.
Аминь.

(пер. П. Грушко)

ВИНО

Вот мой бокал. Ты видишь,
как за его прозрачной кромкой
сияет кровь?
Вот мой бокал. Я пью
за целостность вина,
за зрелость света,
пью за свою судьбу
и за другие судьбы,
за то, что было у меня,
за то,
чего мне не досталось,
и за клинок горячий цвета крови,
поющий гимн за гранью хрусталя.

(пер. Е. Хованович)

Циприан Камилл Норвид (1821 – 1883)


В АЛЬБОМ

1.
Не только дев, что ели мандрагору,
Встречают в Лимбе, иссушенных страстью,
Там доводилось Данте, Пифагору
И мне бывать... я помню всё, к несчастью!

2.
И что ж? Писать – дивились чтоб народы –
Томов двенадцать? Но мне душно, тесно;
Я так устал! Все брошу – и на воды!
В пути болтать об аде неуместно!

3.
Пусть гонит необузданный мой норов
Меня по свету. Буду жить безумно,
Века сшибать, как шляпки мухоморов,
Людей, эпохи смешивать бездумно.

4.
Быть здесь и там, – тогда, теперь и позже,
(Как я заметил выше или ниже);
Мне вспоминать не хочется до дрожи,
Как был в Аду, вращаться в этой жиже.

5.
«Ты встретил ли в краю теней холодных
Друзей, родных, что по тебе скучают?»
– Там нет родных! В долинах безысходных
Сердечный трепет только изучают!..

6.
Там чувства нет – бездушные пружины
Сжимаются расчетливо и тупо.
Так сломанные движутся машины,
Хоть кажутся мертвей иного трупа.

7.
Там целей нет, – лишь быт, как воздух склепа,
Заржавленный. Там вовсе не бывает
Веков иль дней. Там час за часом слепо
Бьет – будто гвоздь в булыжник забивает.

8.
А есть лишь безымянных цифр скопленья, –
Фатальностью пришпорены жестоко,
Они не знают времени теченья,
Не отмечают устья иль истока.

9.
Злорадствует там вечность над мгновеньем:
Минут (а может, лет) толчется стая,
Где каждая, терзаема сомненьем,
Кружит, сама себя за хвост кусая.

10.
Послушай пульс Иронии тлетворной,
Узнай и сокрушайся бесконечно:
Не сбывшись, сгинет время в бездне черной,
Бесплоден звон, хоть и звонит он вечно!

11.
Бесцельная пружин архитектура –
Трагедия без слов и без актеров,
Насильственная музыка сумбура,
Что жаждет слиться с хором волонтеров.

12.
И спазмы в сей темнице замогильной
Нас сотрясают, будто в шторм салагу, –
Не тошноты, а ярости бессильной.
В них смысла нет, и доступа нет благу.

13.
Познай себя – ведь это испытанье.
Без лишних наслоений и наносов
Свое испробуй самообладанье.
Ну, видишь, кто ты?... никаких вопросов.

14.
Ты звался так иль как-нибудь иначе
Во Времени? Иль имя взял у дедов?
Набрал чужих ли, чтобы стать богаче,
Традиций? Званых ужинов-обедов?

15.
Как с щепки просмоленной, то и дело
С тебя слетают искры тучей злою;
Освободятся ли душа и тело,
Иль суть твоя рассыплется золою?

16.
Лишь пепла и золы, паров и газа
Останется немного? – иль пробьется
Сквозь толщу пепла звездный блеск алмаза,
Заря победы в сумраке займется!...

17.
Но толковать – пусть внемлют мне народы! –
Что я там был? От этой мысли душно.
Я так устал... Все брошу – и на воды.
Болтать в пути об аде – глупо, скучно!

18.
Попутчика хочу – без мысли, чувства,
Чтоб он, не рад ни дружбам, ни романам,
Науки презирая и искусства,
Как памятник молчал, болван болваном!

19.
В предел пространства мне бы устремиться,
Веков и стран измерить неизвестность.
Предел ли? ...На скаку остановиться:
Весь небосвод – лишь глаз моих окрестность.

(пер. С. Зонова)

ПЕСНЬ ТИРТЕЯ

О, почему нет ни силы напева
В звуках, ни цельности новой?
Лютни зачем их из хрупкого древа,
А не из кости слоновой?

Чем она трогает, хрупкость такая? –
Сердце в печали взывает.
Будто царевна, в изгнанье страдая,
Прелесть в лохмотьях скрывает...

Тот, кто страницами дней, как крылами,
Правил полет свой орлиный,
Солнце, Поэт! – он растерзан не львами,
Только растоптан скотиной.

Мог ведь Орфей даже демонов ада
Гнев успокоить зловещий,
Не поступаясь ни меткостью взгляда,
Ни громозвучностью вещей!

Мог ли платить он такою ценою?
С песнями он не расстался,
Хоть он и шёл за любимой женою,
Смертный, за смертной спускался...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Ты и по пеплу Эреба шагаешь
В звонких котурнах без страха...
Царственный след за собой оставляешь,
Форму рождая из праха.

Демоны ада не страшны отныне,
Ад расступается, черен...
В пурпуре скудном идешь по пустыне.
Царь! Перед кем ты покорен?

Кедры растут не в садах, а в пустыне,
Этой отчизне титана,
Гений, на свет появившийся ныне,
Слишком рождается рано.

Двойственно в сути есть слово любое:
Звук – и вместилище духа.
А у поэтов и то, и другое
Слышит их вещее ухо.

(пер. В. Рутминский)

СЛАВЯНИН

Теофилю Ленартовичу

Как славянин, когда не знает, где учиться,
Мечтает средь полей, как жить на свой манер, –
А где-то вдалеке купец в вагоне мчится,
И телеграф стучит, и реет монгольфьер;
Как славянин, что все уже прошел дороги,
Ждет самовитости, без знанья, от души –
Вот так печальна жизнь!.. Товарищи, пророки,
Крестьяне, шляхтичи, евреи, торгаши!

Так камень на меже лежит, забыв про сроки,
А прежде штурмовал лихие рубежи;
С ним рядом коровяк и рыжая полевка,
А он лежит в полях огромно и неловко
(Сам разумеешь смысл моих иносказаний) –
То ль камень межевой, то ль череп великаний?

(пер. Д. Самойлов)


Ду Фу (712 – 770)

* * *

Ах, люблю я в час заката
Плыть по лодке на реке —
Как волна тогда богата
И вблизи и вдалеке
Краской алой, краской нежной!
Тихой прелести полна!
Как стремится безмятежно
В даль далекую она!
Вот плывем мы — преграждает
Лес бамбуковый нам путь…
Но, лаская, помогает
Ветерок нам стебли гнуть…
Руки юноши тут моют —
Девы лотос достают,
То листом цветок прикроют,
То на венчик воду льют…
Но, увы! Стеной вдруг плотной
Встали кручи за горой —
И, вздыхая, неохотно
Мы плывем уже домой…

(пер. Яков Аракин)

РАНО ВСТАЮ

Весной встаю пораньше,
С петухами,

Я многим занимаюсь
В эту пору:

Мне надо
Берег укрепить камнями,

Лес разредить,
Чтобы виднелись горы.

На ближний холм
Ведет меня тропинка,

Я медленно
Бреду к его вершине.

Через часок
Вернется мальчик с рынка

И принесет сюда
Вино в кувшине.


КАРТИНА ИЗОБРАЖАЮЩАЯ СОКОЛА

С белого шелка
Вздымается ветер и холод –

Так этот сокол
Искусной рукой нарисован.

Смотрит, насупившись,
Словно дикарь невеселый,

Плечи приподнял –
За птицей рвануться готов он.

Кажется, крикнешь,
Чтоб он полетел за добычей,

И отзовется
Тотчас же душа боевая

Скоро ль он бросится
В битву на полчище птичье,

Кровью и перьями
Ровную степь покрывая?


ОТДАЮСЬ СВОИМ МЫСЛЯМ

На мокрой ветке
Иволга щебечет,

И чайки плавают
У островка.

Цветы совсем поникли
В этот вечер,

И стала неспокойною
Река.

Седой старик –
Варю вино из проса.

Стучится дождь
У моего окна.

Я на судьбу
Не взглядываю косо:

В уединенье
Слава не нужна.


ИЗОБРАЖАЮ ТО, ЧТО ВИЖУ ИЗ СВОЕГО ШАЛАША, КРЫТОГО ТРАВОЙ

В захолустной деревне
Стоит мой шалаш. У ограды

Зеленеет сосна,
Тишина и безлюдье вокруг.

Чья-то лодка плывет
По реке, в пелене снегопада,

Под ударами ветра
Склонился к тропинке бамбук.

Рыбы мерзнут в воде,
К тростникам прижимаясь бесшумно.

И на отмели гуси
Готовятся в дальний полет.

Сычуаньским вином
Я развеял бы грустные думы –

Только нет ни гроша,
А в кредит мне никто не дает.

(пер. А. Гитович)


ПЕРЕПОЛНЕН РАДОСТЬЮ

Радостно мне у весенней реки —
рвётся от счастья душа.
С посохом верным в душистых цветах
долго брожу не спеша.
Снова безумен, как ивовый пух,
пляшущий на ветерке;
Вновь безрассуден, как персика цвет
в бурной весенней реке.

(пер. Б. Мещеряков)

МНЕ ПРИСНИЛСЯ ЛИ БО

Разлука с мертвым – холод немоты,
С живым – залог и встречи, и тепла.
Я сослан в край удушливых болот,
Чтоб даже весть ко мне не добрела.
И все-таки ты в мой ворвался сон;
Моя тоска была тебе мила.
Не правда ли? Ведь ты теперь в цепях:
Кто волю дал тебе и два крыла?
И может ли живою быть душа,
Что столько верст перелететь могла?
Нет! Ты пришел – и клен зазеленел!
А ты уйдешь – в горах сгустится мгла...
Ты здесь, со мной, и низкая луна
Всю комнату сияньем залила.
О, если бы тебя, взлетев из волн,
Крылатая змея не унесла!

(пер. В. Перелешин)


Сесар Вальехо (1898-1938)

ПАРИЖ, ОКТЯБРЬ 1936

Я здесь единственное, что не возвратится, –
к моей скамейке, к замыслам и бредням,
к поступкам и штанам моим последним
и ко всему, в чем есть моя частица.
Я здесь единственное, что не возвратится.

К Полям ли Елисейским или к Сене
за Лунный сквер уйдет мое рожденье,
простится смерть и больше не вернется,
и в сутолоке, словно в запустенье,
моя людская схожесть обернется
и по одной отпустит свои тени.

А все с моим уходом остается,
чтоб обеспечить алиби, – от пряжки
до шва на башмаке, все без остатка,
и грязь на каблуке, и даже складка
на рукаве застегнутой рубашки.

СВЯТОЕ УВЯДАНЬЕ

Луна! Венок, по призрачным плечам
опавший наземь пепельною грудой.
Венец Христа, дарящего ночам
трагическую нежность изумрудов.

Луна! Слепое сердце тишины!
Из чаши синевы заиндевелой
зачем на край закатной стороны
уходишь ты разбитой каравеллой?

Луна! Ты, улетая в забытье,
росою льешься, жертвы бессловесней.
Не сердце ль ты цыганское мое,
в немую ночь рыдающее песней?

(пер. А. Гелескул)

* * *

Когда вернусь я, станет этот камень
моей пятой, последней, неучтивой,
с набором преступлений за плечами,
с плющом, упорством вечным и оливой.

Когда вернусь я, путь свой кругосветный
доверчиво верша, – хромым, но бодрым, –
от скал к утесам, к пристани заветной,
пойму я, что всегда быть надо добрым.

Когда вернусь я и перед Судьями
пройду простым, бесхитростным животным,
мизинец храбрый наш, блестя очами,
перстом огромным станет, благородным.

(пер. Э. Гольдернесс)

* * *

Верь в зрение, но никогда в зрачок;
верь в лестницу, но не в ее ступень;
в крыло, не в птицу,
и верь в себя, в себя и лишь в себя.

И верь во зло содеянное, не в злодея;
в стакан, но не в вино;
верь в мертвого, но не в живого,
и верь в себя, в себя и лишь в себя.

И верь во многих, а не в одного;
верь в русло, никогда — в поток;
в одежду, но не в тело,
и верь в себя, в себя и лишь в себя.

И верь в окно, не в дверь;
верь в маму, но не в дату своего рожденья;
и верь в судьбу, а не в счастливый случай,
и верь в себя, в себя и лишь в себя.

(пер. В. Андреев)
Гарде
Почётный автор
 
Сообщения: 155
Зарегистрирован: 10 янв 2016, 19:00

Re: Проект Классика

Сообщение Гарде » 11 май 2017, 19:00

Сильвия Плат (1932 – 1963)


НИЩИЕ

Падение темноты, холодный взгляд -
Ничто не сломит волю этих вонючих
Трагиков, которые, как фиги вразнос, поштучно,

Или как цыплят, продают беду, как еду... Они
Против каждого дня, против перста указующего
Затевают судебный процесс: весь миропорядок

Несправедлив и капризен! К Суду и к Суду ещё его!
Под узкими мавританскими окнами,
Под белыми стенами с керамикой арабесок - гримаса гОря,

Потёртая временем - сама на себя гротеск -
Процветает на монетках жалости. И вдоль моря,
Мимо хлебов, яиц, мокрых рыб, копчёных окороков

Нищий бредёт, на деревяшке хромая,
Жестянкой трясёт под носом у солидных хозяек,
Посягая на души не столь грубые, как у него,

Ещё не задубевшие от страданий за краем
Совести... Ночь расправляется с синевой
Залива, с белыми домами, с рощами

Миндаля. И восходит над нищими
Звезда их. Самая злая. Её надолго переживая, они ещё
С фальшивым, уродливым вдохновеньем за ней следят,

Отталкивая жалостливый взгляд
Тьмы...

ДРУГИЕ ДВОЕ

Всё это лето мы жили в переполненной эхом вилле,
Как в перламутровой раковине прохладной,
Копытца и колокольчики чёрных коз нас будили,
В комнате толпилась чванная старинная мебель
В подводном свете, странном и невнятном.
Листья не шуршали в светлеющем небе.
Нам снилось, что мы безупречны. Так оно и было, вероятно.

У белых пустых стен - кресла с кривыми ножками,
Которые орлиными когтями обхватили шары.
Мы жили вдвоём, в доме, где дюжину разместить можно,
И полутёмные комнаты умножали наши шаги,
В громадном полированном столе отражались странные жесты,
Совсем не похожие на наши - не отражения, а жесты тех, других.

В этой полированной поверхности нашла себе место
Пантомима тяжёлых статуй, так не похожих на нас, будто их
Заперли под прозрачной плоскостью без дверей, без окон,
Вот он руку поднял её обнять, но она
Отстраняется от железа бесчувственного, почти жестокого,
И он отворачивается тут же от неё, неподвижной, словно стена.
Так они и двигаются, и горюют, как в древней трагедии…

Выбелены луной, непримиримые, он и она.
Их не отпустят, не выпустят… Всякая наша нежность,
Пролетев кометой через их чистилище, не оставив там ни следа,
Ни разбегающихся кругов - была бесформенной темнотой съедена,
И выключив свет, мы в пустоте их оставляли тогда.
А они из темноты, завистливые и бессонные,
Преследовали нас, отнимали обрывки сна…

Мы порой обнимались, как всякие влюблённые,
Но эти двое не обнимались никогда. И он и она
В жестоком тупике, чем-то настолько отягощённые,
Что мы себе казались пушинками, призраками: это они, а не мы
Были из плоти и крови. Над развалинами
Их любви мы казались небесными. Они, наверное, только мечтали
О нашем небе, едва различимом из их тьмы.

(пер. В. Бетаки)

ЗИМНИЙ ПЕЙЗАЖ С ГРАЧАМИ

По каменному желобу вода
Из мельницы несется в черный пруд,
Где лебедь, чист, как снег, среди пруда
Абсурдом будоражит ум, когда
От белизны закрыться хочет тот.

Над топью солнце скупо восстает
Циклопий рыжий вперив глаз в презренье
В шагреневый пейзаж среди болот;
Я в думах, точно в черном оперенье,
Как грач, что ищет свой ночной приют.

Во льды тростник как бы гравюрой вмерз,
Как образ твой в моем глазу; стекло
Узором боли расписал мороз,
Кто в дом войдет холодный? Как утес
Рассечь так, чтобы сердце расцвело?

1956

РАННИЙ УХОД

Мадам, ваша комната провоняла цветами.
Я запомню это, когда ты дашь мне пинка под зад,
Я сижу здесь, как тоскующий леопард
В джунглях твоих светильников из винных бутылок,
Бархатных подушек цвета кровавого пудинга
И летающей рыбы из белого фарфора из Италии.
Я забыл о тебе, слыша, как срезанные цветы
Сосут воду из разных горшков,
Кувшинов и коронационных кубков,
Как пьяницы в понедельник с похмелья.
Молочные ягоды, местные звезды,
Кланяются со стола своим поклонникам:
Банда глаз, устремленных вверх.
А что это за лепестки или листья, с которыми ты их сочетала -
Эти серебристые штуки в полосато-зеленых овалах?
Да, знаю, красные герани.
Друзья, друзья. Вонь их подмышек
И неизбежных осенних напастей,
Мускусом пахнут, как наутро ложе любви.
Ностальгия пощипывает ноздри мои.
Кочки из хны среди топи: тряпок твоих тряпицы.
Носками пинают стоялую воду, густую, как туман.

Розы в пивной кружке вчера
Ночью испустили дух. Давно пора.
Их желтые корсеты были готовы расползтись.
Ты храпела, а я слушал, как попадали лепестки,
Барабаня и стуча, как нервные пальцы.
Нужно было тебе их выбросить до того, как умерли.
Рассвет обнаружил, что крышка бюро
Захватана китайскими руками. Теперь на меня
Глазеют хризантемы размером с голову Олоферна,
Которую окунули в краску, такого же кровавого цвета,
Как этот приземистый диван.
В зеркале повторяют их двойники.
Слушай: твои квартиранты-мыши
Шуршат пакетами крекеров. Мука
Высшего сорта окутала их лапки: они верещат от счастья.
А ты продолжаешь дрыхнуть носом к стене.
Вся эта сырость нужна мне, как деревянный пиджак.
Как мы попали на твой чердак?
Ты налила мне джин в стеклянную вазу.
Мы спали как убитые. Леди, что я делаю здесь
С легкими, полными пыли, и языком деревянным,
Околел по колено и затоплен цветами?

1960

(пер. Ян Пробштейн)



Роберт Лоуэлл (1917 – 1977)

СВЯТАЯ НЕВИННОСТЬ

Как бубенцы звенят, когда повозка
Шатается на шинах меж смолою
И почернелым льдом, держась дороги
От мельницы к укромному трактиру.
В путь тронувшись, волы слюнявят кротко
И, пялясь на крыло автомобиля,
Взбираются на горку, тяжелея.
Их не касалась женщина; их скорбь
Не скорбь земная. Так вопил царь Ирод
О мести, вверх на Иисуса глядя,
На Иисусовы поджатые колени.
Царь глыб немых и царь немых младенцев;
Мы Ирода давно опередили,
И этот год, по счету сорок пятый,
Ползет громоздко, обнищав, на холм
Спасенья нашего: волы поближе
К знакомой, теплой рухляди домашней,
К священным яслям, где им кукуруза
И остролист постелью верной служат.
Им в упряжи, подобно Иисусу,
Придется умереть – кто их оплачет?
И спит дитя, ягненок пастухов.

(пер. Владимир Дукельский)

ПЬЯНЫЙ РЫБАК

Удильщик, на кровавой мели
Я жду, не клюнут ли форели.
(Йегова радугой небес
Не мерил золота на вес.)
Одна с кровавым ртом форель
Взяла приманку. Мой кошель
Жилищем ей служил, доколь
Его не прохудила моль.

Я дни ловлю календарем,
Платком воюю с комарьем,
От грома укрываюсь дома,
Зажав в руке бутылку рома
(Она давно червей полна);
Вот койка, чтоб забыть в час сна
Про червь расплавленного гнева,
Что старческое точит чрево.

Встарь почиталась амулетом
Добыча рыб. Зимой и летом
Жизнь пляшет джигу неустанно,
Как из китовьих спин фонтаны.
Пусть ловля у меня жалка –
Чиста душа у рыбака.
Не лейте слез напрасных, дети,
Над рыбой, не пришедшей в сети.

Отходит вспять волна-проныра
И кровью заливает дыры;
В ботинке гравия зерно
Представиться луной вольно;
Отрыжки совести больной
Источник замутили свой.
Я больше, чем всегда, ворчу –
В ухабы старости лечу.

Весь в динамитах ручеек,
Где прыгал честный мой крючок.
Сегодня эта тема в моде –
Об истощенье мелководий.
Поймать Христа – вот было б дело!
Но это бес снует везде
Вплоть до Стигийского предела –
А Бог ступает по воде.

(пер. А. Шарапова)

ДЕЛЬФИН

Дельфин, ты застаешь меня врасплох:
в плену, как мастер замыслов Расин,
влекомый сквозь железный лабиринт
неподражаемой, невнятной речью Федры.
Ты завладел моим бездумным телом,
обвитым строк затянутой удавкой
под флейту раболепствующей воли…
Я слышал нестерпимо много слов,
что наплела сговорчивая муза,
и с лёгкостью кроил интригу жизни,
не избегая наносить другим —
и да, себе — болезненные раны
для сострадания… вот книга, полуправда,
сеть на угря, сплетенная для битвы

глаза увидели, что сделала рука.

(пер. Р. Шустерович)

Константы Ильдефонс Галчинский (1905–1953)

ЗАГОВОРЕННЫЕ ДРОЖКИ

Наталии, маленькому фонарику
заговоренных дрожек

1

Allegro

Верить мне – не неволю.
Но лжи здесь нету ни грамма.
Шесть слов – и не боле –
имела та телеграмма:

ЗАГОВОРЕННЫЕ ДРОЖКИ
ЗАГОВОРЕННЫЙ ИЗВОЗЧИК
ЗАГОВОРЕННЫЙ КОНЬ.

Волосы дыбом встали.
Стукнул зубом от страха.
Сразу вспомнил Бен-Али,
нашего черного мага.
Память моя прекрасна,
помню все, слово в слово:

"...заговорить коляску –
это проще простого.
Нужно кучеру в очи
сверкнуть специальной брошкой
и он заколдован тотчас,
а также и сами дрожки,
но коня – невозможно..."

Номер набрал осторожно
– Будьте добры Бен-Али...
В ответ тяжело вздохнули.
– Мне кажется, заколдовали
лошадь...
– Вас обманули.
Отбой.

Затрясся, ей-богу.
Едва сдержался от крика.
Ночь. Начало второго.
В дверях почтальон, как пика.
Кто он, тот почтальон?
Вдруг под пилоткой – рожки?

ЗАГОВОРЕННЫЕ ДРОЖКИ?
ЗАГОВОРЕННЫЙ ИЗВОЗЧИК?
ЗАГОВОРЕННЫЙ КОНЬ?

Страшно. Блеск зодиаков.
Спазма горло сжимает.

С крыш серебряных Краков
упавшие звезды снимает.

Ветер листья шевелит,
мнет почтальон пилотку...
А может быть, в самом деле
заказывал днем пролетку?

Может, в парк на гулянье?..
Мысли чтоб прояснились?..
Кучер уснул в ожиданье,
во сне усы удлинились,
и спящего зачаровали
ветер, ночь и Бен-Али.

ЗАГОВОРЕННЫЕ ДРОЖКИ
ЗАГОВОРЕННЫЙ ИЗВОЗЧИК
ЗАГОВОРЕННЫЙ КОНЬ.

2

Allegro sostenuto

С улицы Венеции к Суконному ряду
Артур и Ронард – два моих брата –
меня провожали под белые руки.
Нужно сказать, мы не знали скуки.
Месяц порою, кружась, снижался,
к носу булыжник вдруг прижимался.

Так и брели мы сквозь спящий Краков...

3

Allegretto

Как мерцанье зодиаков,
только порванное в клочья:
НАБИВАНЬЕ ЧУЧЕЛ ночью,
ночью ШВЕДСКИЕ КОРСЕТЫ,
ночью спящие КЛОЗЕТЫ,
ночь в КОНТОРЕ ПОГРЕБАЛЬНОЙ,
ночью ХОР НАЦИОНАЛЬНЫЙ,
ночью СЫР и ночью САХАР,
ночью ДАМСКИЙ ПАРИКМАХЕР,
ночью РЕЛЬСЫ, ночью ТРУПЫ,
ночью СКЕТЧИ сборной ТРУППЫ,
СТЕНОГРАФИЯ кошмаров
с ночью СМЕШАННЫХ ТОВАРОВ,
ночь ПОМНОЖЕННАЯ НА ТРИ,
нечто в КУКОЛЬНОМ ТЕАТРЕ,
ночь в КОСТЕЛЕ у оконца,
словно кается точь-в-точь...

Словом,
верные знакомцы:
вечный ветер, вечная ночь.

4

Allegro ma non troppo

Добрался до дома, где трактир "У негров"
(э-эх, жизни не жалко за этот дом!),
как струны рояля, натянуты нервы,
в горле какой-то холодный ком.
Спящую площадь обшарил взглядом.
О, ужас! Рядом с Суконным рядом:

ЗАГОВОРЕННЫЕ ДРОЖКИ
ЗАГОВОРЕННЫЙ ИЗВОЗЧИК
ЗАГОВОРЕННЫЙ КОНЬ.

Все, как было в той телеграмме.
Под башней Марьяцкой стою в пижаме,
а конь, представьте, шевелит ушами!

5

Allegro cantabile

Грива белеет, и хвост белеет,
ветер, запутавшись в них, звереет.

Белые дрожки по тракту мчатся.
Девушка в церковь мчится венчаться.

Пар из ноздрей коня вылетает.
Рядом с нею моряк восседает.

Моряк – подонок – ведь всем известно:
в каждом порту его ждет невеста.
Пусть же за это он сгинет в море.
Девушка после умрет от горя,
от одиночества и печали...

Только по смерти, как и вначале,
сила любви – иль ее причуда –
соединила их...
Но покуда
едет в коляске заговоренной
с панной влюбленной моряк влюбленный
к старой капелле в деревне бедной...

И там, где Езус лицо склоняет,
руки печальные соединяет
ксёндз, похожий на месяц бледный.

Ночь воет. Воркует нежная пара.
Но на рассвете,
клубами пара,
от желтой ограды, во мраке спавшей
возле ворот, с которых свисают
листья барокко и лист опавший,
на веки вечные исчезают

ЗАГОВОРЕННЫЕ ДРОЖКИ
ЗАГОВОРЕННЫЙ ИЗВОЗЧИК
ЗАГОВОРЕННЫЙ КОНЬ.

6

Allegro furioso alla polacca

А в извозчичьем трактире,
в самом лучшем месте в мире,
пар клубится облаками,
и усы над котелками
нависают с темной целью,
словно жизнь над колыбелью,
и в башку со всех сторон
бьется вальс "Веселый слон".
По тарелке стукнув ложкой,
заявляет пан Оношко:
– Да, машины торжествуют!
Но покуда существуют
в мире тракты и дорожки,
фаэтоны, санки, дрожки,
кони, седла, сбруя, дышло,
небеса, поля и Висла –
в городах больших и малых,
даже в самых захудалых,
будут, хоть невесть какие,
пусть хоть самые плохие

ЗАГОВОРЕННЫЕ ДРОЖКИ
ЗАГОВОРЕННЫЙ ИЗВОЗЧИК
ЗАГОВОРЕННЫЙ КОНЬ.

(пер. Иосиф Бродский)

ПРОЩАНЬЕ С ФОНАРЯМИ

Вы, терпеливо и бессрочно
горящие среди притихших
проулков городскою ночью,
иллюминация для нищих;
вы, на кого в ночи буранной
пропойца среди вихрей снега
глядит, бурча с улыбкой пьяной:
– А может, я попал на небо! –
ПРОЩАЙТЕ, ФОНАРИ МОИ.

И где бы вы ночной порою
ни лили свет однообразно,
в Париже ли, где под луною
влюбился я – и понапрасну,
иль в Лондоне, где свет печалит,
где мгла как сон, истерик – ветер,
где "фонари тоскою жалят",
как Т.С. Элиот отметил, –
ПРОЩАЙТЕ, ФОНАРИ МОИ.

Вы, неустанные хористы,
вы, распевающие лампы,
вы, под которыми я трижды
перечитал поэму Данте,
вы, равнодушные подвески,
и вечные, под стать сонетам,
и снисходящие по-женски
к столицам, людям и поэтам, –
ПРОЩАЙТЕ, ФОНАРИ МОИ.

(пер. Д. Самойлов)

МОГИЛА БЕТХОВЕНА

Холмик под ивой тенистой.
Здесь погребен Бетховен.
Ночью во мгле серебристой
контур долины неровен,
над серебристой чертою -
только небо ночное.

Здесь в вечернем покое
строй неясных растений
листья хмеля с ольхою
в голубой светотени.
Дол окрестный безмолвен.
Здесь погребен Бетховен.

Пролетают к закату
разноцветные птицы.
Песнь поют музыканту
и скворцы и синицы.
Смолкнут щебеты птичьи -
дождь звенит мелодичный.

Он с высот ниспадает,
землю топчет сердито,
и ольшаник сгибает,
и бушует в ракитах.
Холм, деревья, ракиты
мглой дождливою скрыты.

Если ж ветер могучий
тучи рвет и ярится, -
глянет месяц сквозь тучи,
холмик засеребрится,
точно фонарь среди листьев,
он поплывет, серебристый.

Люди к могиле приходят,
приносят венки и букеты,
за бесстрашие в каждой ноте,
за симфонии, за квартеты,
и надпись лент величава:
"Гиганту музыки - слава".

Время перстом огромным
крутит зимы и весны,
над холмиком этим скромным
днем солнце, а ночью звезды,
он лентой пурпурно-мглистой
касается тучи низкой.

Приходят сюда и дети,
маленькие пианисты,
тот положит букетик,
этот - горсточку листьев;
они появятся быстро
и скроются, точно искры.

У взрослых - печаль во взоре;
придут, и шумит пучина
разноязычного моря
признательности единой.
В этом скорбном соседстве
крепнет каждое сердце.

Тут зимой воцарится
грустное запустенье,
не прилетают птицы,
спят под снегом растенья;
ветер тихо застонет,
ленту черную тронет.

Но умчатся метели
одинокою нотой...
Вновь снега почернели,
вновь идет сюда кто-то,
благодарный свободе
этих мощных мелодий.

Над могилой чуть вечер
загорается Веспер.

(пер. М. Ярмуш)

Элизабет Лангессер (1899-1950)


ДОЖДЛИВОЕ ЛЕТО

I

Мак, облетай,— к чему хранить
дождинок тяжких зёрна;
и ящерку легко сманить
во тьму корней — туда, где нить
прядет вторая Норна:
выводок юный —
в гнёздах чижата;
пишутся руны
коротко, сжато;
роза давно лепестки обронила,
иглы татарник топорщит уныло —
цвёл ведь, убогий, когда-то.

Он сделать силится рывок —
собой заполнить поле.
Там пугало, как поплавок,
под ним — цветочный островок
средь зарослей фасоли.
Куколь со снытью
скручены твёрдо;
стянуты нитью
кросна и берда, —
голос Гермеса из вечного мрака:
«Куколка, вызрей в коробочке мака,
бабочкой вылупись гордо!»

Уток погоды дождевой
струится по станине,
мгновенья мчат через навой,
и духотою дождевой
пропитан плат полыни.
Пасти мочажин —
в гнили и в прели;
шорох протяжен;
тыквы созрели.
Умер снегирь, птицелов одурачен…
Отсвет над папертью всё ещё мрачен,
но не обманет у цели.

II

Споры от папорти — крылья сандалий.
О Гермес, не твоя ли работа?
Вскрыты семянки, и в дальние дали
сами подошвы тропу угадали —
но смотри, не попасть бы в тенёта!

Вспомни Клингзора: волшебник могучий
мне роднёю доводится дальней.
Вызнала я, на неведомый случай,
жабника тайну, и мыши летучей —
ты не сделаешь путь мой печальней.

Лета взбухает— и пенится дико
Унструт, речка подлунного мира.
Двух этих рек божество, Эвридика,
заточена в берегах: безъязыка
и безмолвна Орфеева лира.

III

Лепесток опасть спешит;
мак в коробочке шуршит
тяжкий, темнокровный.
Знай, что Норна ткёт мечту,
подрубая на лету.
Спи, мой цвет шиповный.

Спи для Норны, что тебе
уготовила в судьбе
трудный путь, греховный.
Не серпом и не мечом,
знай, полынь с тропы ссечём.
Спи, мой цвет шиповный.

Спи, под шорох с вышины.
Для бессмертных не важны
звенья родословной.
Мчатся ветры, шелестя.
Знай, Орфей — твое дитя.
Спи, мой цвет шиповный.

(пер. Е. Витковский)


ДИЛАН ТОМАС (1914-1953)

ПРОЦЕСС, ВРАЩАЮЩИЙ ПОГОДУ СЕРДЦА

Процесс, вращающий погоду сердца,
Сменяет влажное сухим; луч света
Вторгается в утробный мрак.
Погода тела движет кровь по жилам,
Сменяет утром ночь; и солнцем алым
Вновь светится живущий прах.

Процесс в глубинах глаза приближает
Срок слепоты; рождающее чрево
Жизнь источает и вгоняет в смерть.

Тьма, что порой мрачит погоду глаза,
Присуща свету глаз; морская влага
Бьется о сушу берегов.
Семя, что лесом засаждает чресла,
Даст плод; но часть уже рассеял тщетно
Ветер пустых, бесплодных снов.
Погода в мышцах и костях бывает
Сухой и влажной; мир перед глазами
Движет два призрака: живых и мертвых.

Процесс, вращающий погоду мира,
Сменяет призрак призраком; в незримой
Двойной тени дитя растет.
Процесс луну пересветляет в солнце,
Как платье, плоть сползает с кости старца;
И сердце мертвых отдает.

(пер. В. Британишский)

ГОРБУН В ГОРОДСКОМ САДУ

В саду горбун-урод,
Отшельник на скамье,
Водою и деревьями подхвачен
От самого открытия ворот,
Впускающих и воду и деревья,
До тьмы, где хмурый бал, воскресный бал идет.

Он ест с газеты хлеб
И воду пьет из кружки на цепочке,
В которую мальчишки сыплют гравий,
Где плыл в воде фонтана мой кораблик,
А ночью спит в собачьей конуре,
Но вам его не посадить на цепь.

Как птицы, в сад являлся он чуть свет
И, как вода, садился одиноко.
Эй, мистер, мистер – вслед ему кричали
Мальчишки, убежавшие с урока,
Но стоит крик расслышать – их уж нет,
Они вне звука и далеко

Ушли за озеро, за кучи
Камней, смеясь, как он газетой тряс,
В издевку скрючась,
В зверинце ивняка, в шуршаньи, в свисте,
От палки увернуться ухитрясь,
Которой сторож подбирает листья.

И старый сонный пес
Один в соседстве лебедей и нянек,
Пока мальчишки лазят между ив
С глазами из которых скачут тигры,
Рычащие на каменных завалах
В тех рощах, что синеют моряками.

Весь день до колокольного удара
Творит он совершенный женский образ.
Прямую женщину, как юный вяз,
Высокую, прямую из кривых
Своих костей, чтобы она стояла
В ночи, после засовов и цепей,

В неубранном саду всю ночь стояла так,
Когда ограды и кустарник дикий,
Деревья, травы, птицы, водоем,
Невинные, как земляника,
Мальчишки вслед за горбуном
Уйдут в его нору, во мрак.

(пер. И. Елагин)

ГДЕ ПРЯЛ Я ВОДЫ ТВОИХ СКУЛ

Где прял я воды твоих скул,
Мне призрак высохший предстал,
Бельмом глядит мертвяк;
Где меж твоих плескались скал
Наяды, суховей прошел
Сквозь соль, и ствол, и свиль.

Где в лентах струй твой утопал
Зелёный бант, туда пришел
Зелёных тайн стригаль;
Секатор смазал, нож раскрыл,
Он отсечёт верховья русл,
Плоды низложит в гниль.

Незрим, твоих разливов взбег
Иссох на вдовьих мхах; и сух
Любви чертополох;
Детей там тени вьются вкруг
Твоих камней, их плач заглох
В дельфиновых морях.

Так не смежай иссохших век,
Пока морской волшбы челнок
То вниз скользит, то вверх;
Будут кораллы в простынях
И гады вод, покуда дух
Не обратится в прах.

(пер. А. Штыпель)

Ирина Ратушинская (1954)

«Под соборными сводами вечными...»

Под соборными сводами вечными,
Босиком по пыльным дорогам,
С обнажённо дрожащими свечками
Люди ищут доброго Бога.


Чтобы Он пожалел и понял
Сквозь убийства, бред и обманы,
Чтобы Он положил ладони
На висок, как на злую рану,


Чтоб увидел кричащие лица,
Темень душ и глаза без света,
Чтоб простил дурака и блудницу,
И священника, и поэта.


Чтобы спас беглеца от погони,
Чтобы дал голодающим хлеба...
Может, Бог — это крест на ладони?
Может, Бог — это тёмное небо?


Как к Нему отыскать дорогу?
Чем надежду и боль измерить?
Люди ищут доброго Бога.
Дай им Бог найти и поверить.

1970 Одесса

ПЕСНЯ КОШКИ, КОТОРАЯ ГУЛЯЕТ САМА ПО СЕБЕ

Серенький грустный дождь идёт,
А я сижу на трубе.
В подъезде кто-то кого-то ждёт,
А я сама по себе.


За мной протянулась цепочка следов,
Стекает с усов вода.
А дождь до утра зарядить готов,
А может быть, навсегда.


Деревья будут чернеть сквозь туман,
Руки подняв в мольбе.
А я по крышам уйду одна —
Опять сама по себе.


От злых и ласковых я уйду,
И будет дождь, как теперь.
Я знаю людей — и я не войду
В раскрытую ими дверь.


Они погладить меня захотят,
Позволят ходить по коврам,
А если утопят моих котят —
То мне же желая добра.


И снова будет чья-то вина
Лежать на моей судьбе.
Но я по крышам уйду одна —
Опять
сама по себе.

1971 Одесса

«Есть далёкая планета...»

Есть далёкая планета.
Там зелёная вода.
Над водою кем-то где-то
Позабыты города.
Между белыми домами
Чутко дремлет тишина.
Смыты мягкими дождями
С древних башен письмена.
В мелких трещинах — колонны,
Тёплый камень — как живой,
Оплетённый полусонной
Дерзко пахнущей травой.
А планета всё забыла,
Всё травою поросло.
Ветер шепчет: что-то было,
Что-то было, да прошло.
А весна поёт ветрами,
Плачет медленно вода
И дрожит над городами
Небывалая звезда.
Умудрённо и тревожно
Смотрят рыбы из реки,
В тёмных травах осторожно
Пробираются жуки,
Птицы счастливы полётом,
Вечно светел белый свет...
Может, снова будет что-то
Через много-много лет?

1971 Одесса

«Трубы, большие и маленькие...»

Трубы,
большие и маленькие.
Я иду по крыше.
Звёзды как сажей вымазаны:
Чёрные, не блестят.
Полночь на переломе.
Летучие мыши
В этот час на прогулку
Выводят своих
мышат.
Провод дрожит, натянутый.
Я —
над асфальтовой пропастью.
Тёмные окна ставнями
В сонное небо глядят.
Ветер трясёт антеннами.
Флюгера старые лопасти
На поворотах жалобно,
Как дворняга,
скулят.
На чердаках играет
В прятки
нечисть лохматенькая,
Паучьих снастей сплетения
Выбелены
луной...
Не будите лунатиков!
Не будите
лунатиков!
Пускай они, зачарованные,
Ходят над вашей землёй.

1972 Одесса

РОДИНА

Ненавистная моя родина!
Нет постыдней твоих ночей.
Как тебе везло
На юродивых,
На холопов и палачей!
Как плодила ты верноподданных,
Как усердна была, губя
Тех — некупленных
и непроданных,
Обречённых любить тебя!
Нет вины на твоих испуганных —
Что ж молчат твои соловьи?
Отчего на крестах поруганных
Застывают
слёзы твои?
Как мне снятся твои распятые!
Как мне скоро по их пути
За тебя —
родную,
проклятую —
На такую же смерть идти!
Самой страшной твоей дорогою —
Гранью ненависти
и любви —
Oпозоренная, убогая,
Мать и мачеха,
благослови!

1977 Одесса

Ну возьми же гитару...»

Ну возьми же гитару,
Возьми на колено своё —
Как ребёнка —
И струны потрогай.
И склонись к ней щекою,
И гриф охвати, как копьё —
Всей рукой.
Остальное от Бога.


Через несколько дней
Я забуду мотив и слова
И уйду
В сумасшедшее лето.
Мне охватит колени волной —
И морская трава
Перепутает
Вечер с рассветом.


А потом —
За снегами снега —
Всё тесней и тесней
Полетят
На опальные крыши.
И за сотни ненужных земель
И потерянных дней
Неужели
Тебя не услышу?


Я с твоей телеграммой
В пути разминусь, прилечу —
И на миг
Задохнусь у порога...
Ну, возьми же гитару,
Настрой —
И помедли чуть-чуть.
Помолчим
Перед дальней дорогой.

1977 Одесса
Гарде
Почётный автор
 
Сообщения: 155
Зарегистрирован: 10 янв 2016, 19:00

След.

Вернуться в Лагерь книжного червя

Кто сейчас на конференции

Сейчас этот форум просматривают: нет зарегистрированных пользователей и гости: 1

Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100 Besucherzahler счетчик посещений
Яндекс.Метрика